Скука | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тут я не мог не спросить:

— Вы ее знаете?

— Как я могу ее не знать! Мой бедный муж, можно сказать, и умер-то из-за нее.

— Да, так говорили.

Она с достоинством поправила:

— Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.

— Каким образом?

— Своей низостью.

— Она такая дурная женщина?

Она ответила с рассудительной сдержанностью:

— Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дур­ными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.

Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгля­ды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:

— При чем тут я?

Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:

— Бедный профессор, э-э, бедный профессор!

Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спро­сила:

— Нравится вам эта картина, а, профессор?

Я подошел и взглянул. Это была необычная для Бале­стриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на компо­зицию. На обычном для него грязно-сером фоне в ка­ком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечи­лии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе подня­той вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.

— Неплохо, — сухо сказал я.

— А знаете, кто этот человек, который стоит на четве­реньках? — спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. — Сра­зу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно бук­вально.

— В каком смысле буквально?

— Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей сту­дии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, види­мо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень весели­лись. — Она замолчала, глядя на картину, потом сказала: — Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.

Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий ка­ким-то тайным пороком человек, когда видит, как про­даются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:

— На кой черт мне эта картина?

Она спокойно ответила:

— Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересу­етесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на па­мять.

— На память? О ком? О вашем муже? Мы были едва знакомы.

Она снова сочувственно и лукаво похлопала меня по плечу и покачала головой.

— Профессор, профессор, попробуем понять друг друга. Почему вы не хотите быть со мной откровенным? Ведь у меня уже седые волосы. — Она показала на свои иссиня-черные, разделенные пробором, с шиньоном на затылке волосы, в которых действительно можно было различить несколько белых нитей. — Я в матери гожусь этой девушке. Почему вы не хотите быть со мной откро­венным?

Тут я сел за стол, на котором стоял телефон, сделал вдове знак сесть рядом и, притворяясь, что не понял ее призыва к откровенности, сказал тоном, в котором было даже что-то угрожающее:

— Синьора Балестриери, прошу вас объяснить мне, о чем идет речь. Вы уже несколько раз на что-то намекну­ли, но я вас не понял. Я хотел бы, чтобы вы объяснились.

Немного испугавшись, она, как истая крестьянка, тут же перешла на жалобный тон:

— К сожалению, муж оставил меня в сложной денеж­ной ситуации. И я подумала, что вы как художник лучше других можете понять его работы и купить хотя бы одну. Я уже пыталась кое-что продать, но этих картин никто не понимает.

Я сказал:

— Но у меня нет ни гроша. Я всего только художник, и к тому же художник, который бросил рисовать.

Она искренне удивилась:

— Странно, а мне говорили, что ваша мать очень бо­гата.

— Мать — да, а я — нет.

— Тогда будем считать, что я ничего вам не говорила, профессор, ничего не говорила.

— Одну минутку, — продолжал настаивать я, — вы тут сделали какой-то намек. Почему я должен взять на память эту картину? На память о ком?

Она взглянула на меня, широко раскрыв прекрасные черные глаза:

— На память о натурщице.

— Почему?

— Профессор, вы прекрасно понимаете почему.

— Синьора Балестриери, я вас не понимаю.

— Ну хорошо, профессор, а знаете ли вы, что все го­ворят, что эта девушка ваша любовница?

— Кто это «все»?

— Да все… Начиная с консьержки.

Я притворился растерянным. Потом медленно и твер­до произнес:

— А, так вот в чем дело! Но тогда вы ошибаетесь. Эта девушка для меня ничего не значит.

Она испустила снисходительный смешок соучаст­ника.

— Ах, профессор, ах, профессор… — Но потом пере­стала смеяться и сказала не без некоторой даже торже­ственности: — Но я только это и имела в виду.

Потом снова спряталась в своей скорлупе, как испу­ганная улитка, но ненадолго. Почти сразу же она опять высунула голову и заметила:

— Я верю вам, профессор. И знаете что? Я очень за нас рада.

— Почему?

— Я уже говорила — эта девушка красива, но она дур­ной человек.

— В каком смысле?

Она вздохнула:

— Муж сумел бы объяснить вам это лучше меня. Но он умер. Я же, как вы понимаете, ничего точно не знаю. Знаю одно: у мужа неподалеку отсюда, на площади Бо­лоньи, была пятикомнатная квартира стоимостью в не­сколько миллионов. Так вот, когда он умер, обнаружи­лось, что квартиру он продал. Но миллионы так и не на­шлись. Зато нашлась записная книжка, где муж, как чело­век пунктуальный, записывал все свои траты. И почти на каждой странице была запись: «Чечилия — столько-то и столько-то».