— Ты сбежал?
— Да. Господин, спрячьте! До утра. До утра! До утра, на рассвете уйду!
— Кто убивает — немцы? Почему сюда не идут?
— Говорят, у вас завтра будут проверять, а сейчас нами заняты. О, горе! До утра!
Василий думает, курит, снова думает, на кровати лежит, открыв глаза, Стелла. Василию не хочется оборачиваться, чтобы увидеть ее, потому что управляющий поместьем сумасшедших, господин Андроник, только что закрыл наглухо окно перед омертвевшим вмиг старым евреем, и шепчет ему, пусть и через стекло, но Портной знает, что:
— Ступай, старик, ступай с Богом, ты сошел с ума… А, впрочем, нет — если бы ты сошел с ума, я бы непременно взял тебя, пустил до утра. Смешно получилось, правда, старик? Но ты не сошел с ума. Ты просто умер. Уже умер. Какая разница между тобой, Михаил, и дохлой крысой, ответь мне? Никакой — через несколько часов вы оба будете издавать зловоние. Я не спасаю дохлых крыс. Ты уже умер, и сам это знаешь. Ведь через несколько минут тебя убьют. Я не вижу тебя, — за тобой идут немцы, и если найдут тебя, мы все здесь погибли. Я готов рискнуть своей жизнью, старик, но у меня тут два десятка кретинов и две женщины. Что перевесит, а, старик? Уходи, не огорчай меня! Да уходи же, мать твою! Если тебя найдут, всех здесь убьют за укрывательство. А так у меня есть шанс — попробовать обмануть немцев. Может, не выйдет, но я должен попробовать, так ведь? Правда? Правда, мертвый старик? Так что уходи, старик, поди прочь, мертвый старик, уходи…
Портной, — теперь уже действительно мертвый, — выкрикивает страшное древне проклятье (о, у них было время разучить это проклятье, не так ли?) и бежит за ограду поместья. Благородный старик. За ограду. Он ненавидит Андроника и проклинает его, но не желает зла больным. За ограду. Там его настигают немцы. Он еще хочет спастись, но слышны крики, удар железа о мясо, слышен вопль мертвого старика — Портного, и каменная женщина у больницы в ужасе прикрывает уши. Стелла, обняв Василия, — он все курит и курит, он глядит в окно, наш мрачный управляющий, — говорит:
— Но ведь все равно они придут сюда. Зачем ты его убил?
— Ты глупа, — устал управляющий, а девушка смеется, — ты неимоверно глупа. Он все равно уже ничего не чувствует, этот старик. Давно ничего не чувствует.
Он берет Стеллу за руки и подводит к кровати. Через полчаса она отталкивает его от своего зада, и жалуется: — Ты слишком глубоко, мне больно!
— Сегодня я был на пикнике с самим господом Богом, — смеется Василий, и, откинув ее руки, движется резче. Она кричит от боли и злости, ему же радостно еще и потому, что он, наконец, знает, от чего ей бывает больно.
А заколотый штыками старый еврей встает, и, будто помолодев, подходит к каменной дьяволице. Она, обняв его руками, которых нет, изо всех сил ластится к покойнику, слизывает горячим языком кровь, текущую по щекам Портного, изгибаясь, ложится на камень, и, бесстыдно раздвинув ноги, принимает его, бьется задом об искромсанный пах, кусает губы, тихо стонет… Над ними кружат филины, — ведь мертвый старик, после того, как им полакомится мертвая каменная женщина, — их добыча, и мыши в эту ночь могут спокойно разгуливать по поместью. Но серой идолице хочется побыть со стариком еще, и, вытащив из его пропоротого бока штык, она отрезает его болтающуюся на лоскуте кожи руку, и бросает ее птицам. Он, обливаясь горячей кровью, — потом наших вен, — хрипит, и, приподняв бедра статуи, рассекает их надвое, заливает помолодевшим семенем и каменная баба с улыбкой затихает, глядя глазами без зрачков в черное, как вино, как чернила, ночное небо Бессарабии. Покойного сна, земляки!
А Андроник‑то был непрост, — о–о, нет сукин сын, непрост — напеваю я, рассматривая «Бессарабский» альманах, издания 96–го года, — прогнивший плод творений писателей моей уютной родины. Конечно, ни в какие архивы я не пойду, поскольку они у нас давно разворованы и добрый седой архивариус, попивая вино, словно Гофман, в припадке творческого безумия выдаст вам справку, удостоверяющую, что «имярек владел до революции домом таким‑то по улице такой‑то» после чего вы пойдете к дому такому‑то и выселите его нынешнего владельца. Даже если вы родились значительно позже революции, миграции, стагнации и прочего дерьма, — эту неувязку решат деньги для доброго старого архивариуса.
Прозит, старик! Пью за твое здоровье! Но Андроник — «сын Бессарабии», воспетый сумасшедшими национал–патриотами, не так уж и прост. Особо забавен тот факт, что мой милый Василий свой трюк с сумасшедшими значительно пережил, и меня очень интересует — как? Не был же он германским шпионом, заброшенным в Бессарабию? Ну, и совсем уж из области фантастики — некая Наталья Бабейко, жившая у села в Костюженах и потерявшая в те лихие годы троих детей от мужа — еврея, приходится мне двоюродной бабкой. И по ее рассказам, которые исправно донесла до меня родная бабка, в селе хранится следующее предание: будто один из евреев, пытавшихся скрыться в ночь резни, бежал в Поместье Сумасшедших. Управляющий, однако, горячего приема беглецу не оказал — в тот момент Андроник, якобы, яростно совокуплялся с ведьмой — медсестрой (в том, что ведьма, старики села уверены) на глазах у беспомощных лежачих больных. Ай да извращенец! И управляющий, чтобы выкупить впоследствии свою жизнь у капитана немецкой армии, руководящего погромом, Отто Скоренци, заколол несчастного еврея штык–ножом, вырезал на спине звезду Давида, выколол глаза и отсек мошонку. А ведьма, — монотонно бормотала мне бабка, раскачиваясь, — вырвала у бедняги язык и съела сырым, после чего мочилась кровью на могилы христиан. В мой материал это, конечно, не войдет — да и кто из нас не мочился на кладбище? Этакий пикантный плевок в лицо смерти! Мы все равно встретимся, а пока получай!
Вдобавок сельчане до сих пор не могут простить Андронику, что тот привел в село венгров. Это было еще до прихода немцев, и венгры, якобы, поживились крестьянским добром. Правда, у стариков, когда они об этом рассказывают, так хитро блестят глаза, что мне становится не по себе. Становится ясно — что‑то тут не так.
О, хитрый прищур молдавского крестьянина, как противен ты мне, и как выразителен! Ты живешь обособленно от своего обладателя, ты еще мерзостней, чем он. Тебя и твоего крестьянина воспел Друцэ, и с тех пор повелось умиляться, глядя на саманные хаты молдавского села из окон проезжающего «Жигуленка». Но чем, чем ты заслужил это, мой разлюбезный крестьянин?! — злобно вопрошаю я, вдавив окурок в блюдце с раскисшим в сахаре лимоном.
Тебе принято поклоняться, молдавский крестьянин, ты считаешься мудрым, добрым и наивным, тебе придумали собирательное имя, — «наш молдавский народ», — к тебе апеллируют (это не слишком сложно для тебя, мой молдавский крестьянин?) на словах, конечно, и просят рассудить тебя… Однако, что же, о мой земленогтистый и дурнопахнущий крестьянин, ты представляешь на самом деле, что?
Позволь мне снять с тебя занавесь ханжеского добродушия и показной житейской мудрости, сотканный позорно бежавшим в Москву Друцэ, позволь!
Ты жаден и ленив, мой молдавский крестьянин, ты стараешься не платить за то, что стоит денег и разоряешь себя, оплачивая счета призраков, ты можешь пропить свой дом, но удавишься из‑за копейки, не так ли, ублюдок?! А твое гостеприимство, хваленое гостеприимство, друг мой, — разве ты не нетерпим к чужакам, и не ненавидишь их люто, как конокрадов? Наконец, о, мой любезный брат, — брат, потому что ты и есть часть меня, — разве не ты взрастил ублюдков, от власти которых мы и по сей день не оправились, и которые по сей день властвуют? Президент первой бойни Снегур, разве не из крестьян? А тунеядец Лучинский, похвалявшийся тем, что физический труд ему не по душе, разве не родился он в селе, о, мой молдавский крестьянин? А мстительный злобный Воронин, он ведь тоже — твой? О, нет, не спорь со мной, нынче я зол на тебя… И разве не молдавский крестьянин восторгается сыном — бездельником, с гордостью говоря соседям, что раз уж тот валяется день деньской на диване, быть ему большим начальником? Наконец, упрямый, как осел — Воронин, разве он не олицетворяет собою одно из врожденных качеств молдавского крестьянина, — упертости мула, неспособности гибко мыслить? А, мой молдавский крестьянин? Что ты на это скажешь?