Доминик медленно проплывал вокруг бугристой и мягкой белой стены. Он протянул руки — и они невесомо вошли в непрозрачную прохладную свежесть. Тогда он осторожно приблизился вплотную. С предвкушением чего-то необычайного приник лицом — и незаметно для себя оказался внутри облака. Странным было то, что изнутри кромка облака выглядела стеклянной: Доминик увидел далеко внизу разноцветный круг своих башенок. «Погостив» минуту в прохладе облака, он выплыл из него, — и в тот миг, когда тело его покинуло белую грань, раздался музыкальный удар невидимого, гулкого колокола. Сверху было видно, как, отзываясь на этот звук, ярче засияли цветы внизу, и от башенок кругами по ним пошли мерцающие плавные волны. Вдруг Доминика посетила впорхнувшая в его сердце догадка, и он, перелетев к новому облаку, добыл из него новый удар колокола — уже другого тона и интенсивности. Радостно рассмеявшись, он стал облетать невидимые небесные струны одну за другой. И тут Доминик совершил ещё одно открытие: оказывается, он был способен перемещаться от облака к облаку мгновенно, одним только усилием мысли. И, вспомнив, какая «струна» издаёт какой звук, он за один миг пронёсся по целой дюжине их. Сердце замерло в восторге и восхищении, когда всё существо его окатил заполнивший небо огромный, торжественный, мелодичный аккорд. Раскинув руки, он неподвижно висел в поющем небе и вслушивался в затухающие, ласкающие сердце раскаты. И в этот миг ему кто-то ответил.
Издалека, — он вдруг точно определил направление, — долетел не его, а чей-то чужой, отдалённый и слабый аккорд. Что ответили именно ему, он не сомневался: догадка пришла ниоткуда и обратилась в уверенность. Тогда Доминик осознал — и тем вызвал к жизни — свою новую способность. У него открылось как бы второе зрение, позволяющее видеть «не-глазами». Потянувшись этим внутренним взглядом в сторону долетевшей до него музыки, он вздрогнул: отчётливо, до мельчайшей черты лица видимый, перед ним стоял улыбающийся человек в такой же, как у Доминика, слепяще-белой одежде.
— Мне, — сказал человек, — одному из немногих удавалось возводить одноцветные башенки и дворцы. Но вот чтобы кто-то создал многоцветную башню — это впервые! — И прибавил в конце прочувствованной, тёплой тирады: — Здравствуй, Доминик.
— Здравствуй! — ответил Доминик и спросил: — Кто ты?
— Тот, — смеясь, ответил пославший приветствие, — кого много лет ты мечтал увидеть, считая в то же время, что это неосуществимо. Я тот, чью руку ты так мастерски повторил, создав картину, которая мне очень нравится!
Доминик всмотрелся. Вроде бы старым, с клочками белых волос на висках, но в то же время необъяснимо юным стоял перед ним собеседник и радостно улыбался.
— Иероним Босх? — неуверенно предположил Доминик.
— К вашим услугам! — церемонно поклонился юный старик.
— Какая странная, прекрасная правда! — прошептал Доминик. — Настолько прекрасная, что трудно поверить!
— Это одно из утолений души, — сорадуясь с ним, тихо проговорил Босх, — возможность встретиться и говорить с теми, о ком мечтал, и с кем не мог встретиться на земле.
— А я в первую мою минуту подумал, — признался ему Доминик, — что я здесь совершенно один!
— В какой-то степени это так и есть. Понимаешь, своего рода отдых от земной людской скученности.
— Боже мой! — воскликнул Доминик, — я совсем забыл о земной жизни и обо всём, что предшествовало… — вдруг он вздрогнул. — Боже мой! — повторил потрясённо. — А она всё ещё там!
— Каждый без исключения человек, — сказал утешающе Босх, — поднимет однажды свою душу до такой благодати, что окажется здесь.
— Что это ты такое сказал, мастер? Неужели же каждый?
— Каждый.
— Но как же, мастер, преступники и злодеи?
— И они однажды поднимутся. Только будет это в далёком, весьма далёком грядущем. А пока они раз за разом обрекают себя на движение по проклятому кругу, наполненному искупительными мучениями и долгой, долгой тоской.
— Я хочу помочь одному такому человеку, — прошептал, вглядываясь в даль, Доминик.
— Для этого тебе придётся спускаться в миры страдалищ, художник. А это крайне мучительно. Кроме того, я давно ждал человека, с кем мог бы украсить этот мир не только цветными, но и поющими башнями. Я надеялся, что однажды появится здесь кто — нибудь, кто станет или вторым мастером, или учеником, а появился ты, человек, к которому я сам с радостью пойду в ученики.
И старый Босх с неуловимым оттенком грусти добавил:
— Может, останешься?
— Это было бы в высшей степени желанно, учитель, — ответил, печально глядя на него, Доминик. — Но как я буду утолять своё сердце красотой и безбренностью этого мира, зная, что там, в мире людей, какой-нибудь новый патер опять направит её по этому проклятому кругу?
— Крайне мучительно, — напомнил старик.
— Не мучительнее, чем знать, что она там одна, со всем тем, что недавно обрушилось на её скорбную душу!
— В ближайший век ты мог бы вернуться туда и стать одним из великих художников, — вздохнул Босх. — Или остаться здесь и создать нечто грандиозное, что будет встречать новой красотой всех поднимающихся сюда. Но если ты истратишь этот век на поединок с силами, которые цепко держат её, что ты получишь в итоге?
— Она написала стихотворение…
— Да, здесь это известно.
— И что? Разве этого мало?
— Ведь ты не воин, — снова вздохнул старый художник. — А тебе предстоит противостоять киносаргам, блюстителями кармы…
— Мне бы лучше узнать, как и кому сообщить о пути, который я избираю? Как это сделать здесь?
— Всё уже сделано, Доминик. Здесь достаточно пожелать.
— И… Я смогу дать ей знать об этом?
— В любую минуту.
— Но как?
— Пожелай увидеть и поговорить. Вот как пожелал увидеть меня.
Доминик устало прикрыл глаза. Образ Босха, неярко светясь грустной улыбкой, отдалился и перестал быть видимым. После этого Доминик спустился вниз, к траве, лёг лицом вниз и, раскрыв глаза и всматриваясь в лучащуюся солнечным светом землю, негромко позвал:
— Адония!
И тотчас перед ним явились стол возле забранного решёткой окна, в котором чернела ночь, две лампы, бледное лицо его «невесомой звезды» и послышался грубый, металлический голос: «И ещё одного человека ты застрелила на улице в Плимуте. Это видели четверо, из которых один — иностранный купец!»…
КИНОСАРГИ И ГЛЕМ
На протяжении своей жизни Иероним Люпус, безусловно, испытывал любовь. К себе, своей власти, своим достижениям и удачам. О простой человеческой любви, жертвенной, бескорыстной, он не имел и отдалённого представления. Тем страшнее, непонятнее был для него поступок Адонии, предавшей его ради какого-то случайного нищего. Поступок прирученной им волчицы, вскормленной и обученной, наделённой властью и осенённой восхищением капитанов, той, которой он помог выжить и помог отомстить.