Дальше — проще. Уже подготовленный кусок строительного полиэтилена: обернуть и заклеить скотчем. Потом, для маскировки, он закатывал тело в ковер. И все — можно уже выносить жертву по месту жительства: в отдельной тумбочке в подвале у него хранились аккуратно развешенные на гвоздиках ключи от всех девочкиных квартир, с собственноручно им приклеенной биркой с адресом.
Прежде чем вытащить труп, он всегда делал «круг предусмотрительности» — как сам это называл. И только уверившись, что никого нет поблизости, вытаскивал тяжелехонький сверток. Сегодня, однако, вышла накладка: на скамейке недалеко от выхода сидела парочка и взасос целовалась. Он поглядел на часы: десять вечера. Можно, конечно, парочку шугануть, но это будет лишний и совершенно не оправданный риск.
«В подвале сейчас холоднее, чем на улице, — размышлял он. — За пару дней с телом ничего не случится». Он просто вывезет его позже и без приключений.
Мацуев вышел на сцену, коротко поклонился и, отмахнув привычным жестом концертирующего музыканта фалды классического фрака, сел за рояль.
Будто принесенные порывом ветра, грянули первые аккорды «Аппассионаты». И Маша почти физически почувствовала проходящую по клавишам дрожь. Замерев, она слушала Бетховена, но постепенно, параллельно музыке, в голове зазвучали мысли, и они двигались по кругу в связи с недавним диалогом…
Кому нужен сейчас Бетховен? А кому в современной Москве может быть нужен Энгр? Да в такой степени, чтобы убивать и оформлять место преступления его же рисунками более чем вековой давности? И еще что-то зацепило ее в словах Пети про фотографию, заменившую классическую живопись. Она пыталась отвлечься, вслушиваясь в волшебные бетховенские аккорды. Но перед глазами вставали «Турецкие бани», лица убитых девушек, вновь лица наложниц с картины… Маша вдруг широко распахнула глаза. Посмотрела прямо перед собой, уже не слыша музыки. Ей надо это проверить! Сейчас же!
Вскочив в паузе, когда благодарная публика только заносила ладони для бурных аплодисментов, она прошептала путаные извинения ошеломленному Пете и стала пробираться к выходу.
Он не сразу рассказал матери — отец уже стал подуспокаиваться. В тот злосчастный вечер, заметив сына в ванной, он за ухо вывел его в коридор и дальше — в детскую. Толкнул внутрь и закрыл дверь на защелку снаружи. Мальчик забился в угол между столом и шкафом, сел на пол и ждал, пока за дверью не послышались голоса: смущенный девичий и снисходительный папин. Хлопнула входная дверь. Но отец так к нему и не зашел. Он сидел в темноте и ждал маму. Но даже когда та пришла, не смог объяснить ничего внятно по поводу своего бледного вида и дрожащих губ.
— Отстань от него, — сказал за столом отец, сменивший один мокрый шелковый халат на другой — сухой, но тоже шелковый. — Устал в школе. С учительницей повздорил, с мальчишками подрался, мало ли? — И он, продолжая смотреть в газету «Правда», перевернул большую шуршащую страницу.
Мать положила сыну руку на лоб, проверить — нет ли жара. И, убедившись в нормальной температуре, мельком улыбнулась и стала убирать со стола.
И вот уже весной, когда мать и думать забыла о той странной бледности и вновь убирала со стола — теперь уже за завтраком, сын внезапно поднял глаза от тарелки с манкой, украшенной дефицитным клубничным вареньем, и произнес:
— А у папы в ванной была чужая тетка. И еще одна — в машине в гараже. Они целовались.
Отец замер, поднося ко рту бело-синюю чашку с золотым ободком и — перевел взгляд на сына. А мать, так и не выпустив из рук грязных тарелок, опустилась на стул. И уставилась на свои покрасневшие ладони без маникюра.
И сын вдруг понял, что она не хочет смотреть на отца, будто и так знает ответ. А тот отпил чаю и медленно поставил чашку на блюдце. Прошла добрая минута, или даже две, тикая рядом, на звонких «военных» круглых часах, подаренных академику благодарными моряками. Мальчик чувствовал, что сердце его сейчас взорвется от напряжения.
И тут наконец их глаза встретились.
«Я знаю, что это правда», — читалось в материнских.
«Делай, как знаешь!» — говорили отцовские.
Позже мальчику стало ясно, что если бы мать застала тогда отца в ванной, она просто прикрыла бы дверь. Как годами прикрывала ее в мыслях, не желая признаваться в собственной женской ненужности. Но сын сидел между ними, смотрел на нее и ждал ее решения. И мать кивнула. И пусть ни слова не было сказано, отец понял: кивок обозначает вовсе не согласие на прикрытые глаза и закупоренные уши. Кивок означает — надо разводиться. Дверь в ее голове, распахнутая мальчиком, отказывалась закрываться, и из нее мучительно сквозило. Мать поежилась и погладила сына по волосам.
— Все у нас будет хорошо, — тихо сказала ему она и вновь встала, чтобы положить-таки посуду в раковину.
«Ничего уже у нас хорошо не будет», — понял он и впервые — но далеко не в последний раз — пожалел о произнесенных словах. Но себе он не мог признаться: дело тут было не в том, что он все-таки больше любил мать и хотел ее защитить. И не в мальчишеском гордом и бессмысленном правдоискательстве.
Дело — в элементарном животном страхе. Он знал, что отец никогда не откажется от молодых женских тел.
А он очень боялся снова увидеть то, что видел в тот вечер в отцовской ванной.
Андрей плохо спал ночь. Весь вечер он думал о том, чтобы позвонить Маше, и отдергивал руку от телефона каждый раз, когда желание узнать, где она и главное — с кем! — становилось нестерпимым.
— Надо держаться! — говорил он Раневской. — Где мое мужское достоинство?
Раневская — приблудный пес с душой великой актрисы и выразительнейшей мордой, уже давно был его ближайшим конфидентом.
— И потом, — размышлял вслух Андрей, — там концерт, черт знает, когда он заканчивается, этот Бетховен? В десять? Одиннадцать? И после концерта у старых университетских друзей будет — что? Ужин при свечах и обсуждение прелестей исполнения того же Бетховена? А я своим грубым телефонным звонком перебью великосветскую беседу и все испорчу, потому что поддержать ее, даже кратко, не могу. И опозорюсь. Буду выглядеть бледно перед Петей.
С горя Андрей даже зашел на страницу Википедии, посвященную Бетховену, и прочел Раневской избранные отрывки из жизни великого композитора.
— Умер в забвении, — наставительно сказал он псу, склонившему лобастую голову набок. — В забвении, — повторил он и покосился на телефон. Тот все так же молчал. Похоже, у них с великим композитором есть что-то общее. Итак, что важнее: мужская гордость или спокойный сон? Андрей с Раневской решили, что, конечно, мужская гордость. В два часа ночи, ворочаясь на смятых в бессоннице простынях, Андрей был готов изменить свое решение, но было стыдно перед Раневской.
В семь утра, так и не дождавшись звонка, невыспавшийся, злой и решивший остаться небритым в пику Пете из Вестминстера, он поехал на Петровку, уверенный в том, что никогда еще так не ревновал.