Мертвая пробка, растянувшаяся по всей Ленинградке, дала ему возможность поразмыслить со всей логикой, на какую он был способен после бессонной ночи, чтобы в сотый раз объяснить себе на пальцах: Маша ему ничего не должна. Она ему в любви не клялась, он ей тоже. Маша ему — не жена, и даже, как он понял, вообще застряла из-за той страшной осенней истории [4] на смежной туманной территории между любовницей, подчиненной и, прости господи, герл-френд. «Какое все-таки отвратительное слово «герл-френд», тьфу!» — подумалось ему, когда в сотый уже раз логичное объяснение не сработало.
Хотелось найти Петю, вытащить его из шикарной машины и отдубасить от души — за все. За эту ночь, за розочки, за Людвига вана, который Бетховен, и за хороший вкус, обусловивший выбор Маши. Он хочет увезти ее с собой в Лондон, внезапно понял Андрей. Пете, как бы по-революционному это ни звучало, нужна соратница в вестминстерской ссылке. Она со вкусом оформит его дорогую квартиру, сможет прекрасно поддержать беседу и помочь в бизнесе…
Поднимаясь в лифте на свой этаж, Андрей просто-таки воочию видел Машу, накрывающую чай на файв-о-клок: прямая спина, костюм с юбкой, с запасом закрывающей колени, невысокие каблуки, бесцветный маникюр… Он так завелся, что даже не сразу заметил, что с его появлением в кабинете установилось странное молчание.
— Что? — огрызнулся он на многозначительные лица присутствующих вместо «здрассте».
— Тебе звонили, — сказал наконец Хмельченко.
— Сверху? — Андрей раздраженно взглянул на переглядывающихся коллег.
— Ну, — протянул Хмельченко, — можно и так сказать.
— Так из Парижу, по делу — срочно! — съерничал Серый, но Андрей догадался по обеспокоенным лицам, что дело действительно срочное, и действительно — из Парижа. И, судя по времени — тут Андрей взглянул на часы и понял, что в Европах сейчас и десяти нет — явно важное.
* * *
И не ошибся: в префектуре по адресу: набережная Орфевр, 36, с семи утра сидел крупный мужчина с мягким, безвольным лицом, одетый как типичный представитель левой французской интеллектуальной прослойки: вельветовые болотного цвета брюки в крупный рубчик, чуть потертые ботинки, серо-зеленый шерстяной пуловер под пиджаком в клетку, тяжелые очки. Перрен, приходивший на работу засветло, сначала решил, что перед ним — профессура Сорбонны, но очки — очки были не модного, круглого, а совсем уж винтажного вида.
«Похоже, провинция», — подумал комиссар, отпирая дверь кабинета. Мужчина был явно очень расстроен: нервно теребил серьезных размеров потертый же портфель и, когда Перрен сделал приглашающий жест рукой — мол, проходите! — судорожно дернул кадыком и уронил с глухим стуком портфель на пол. «Точно не парижанин», — покачал головой Перрен, проходя внутрь кабинета и снимая на ходу плащ. Он был уверен — истинные парижане (такие, как сам Перрен — переехавший в столицу в студенчестве из Нанси) не выдают так легко своих эмоций.
Комиссар сел за свой необъятный стол и ободряюще кивнул провинциалу. Спросил:
— Хотите кофе? — надеясь на отрицательный ответ: кроме него, варить сейчас кофе в отделе некому, а он предоставлял общение с капризной кофеваркой Софи. Но посетитель нервно кивнул, и Перрен с мрачным видом встал из-за стола и, проклиная свое гостеприимство, заварил в общей комнате кофе. Две чашки, раз уж так вышло.
— Сахара я не нашел, — сказал он, снова входя в кабинет и ставя кофе перед посетителем в твидовом пиджаке. — Ложечек тоже.
— Ничего, и такой подойдет, спасибо, — впервые несмело улыбнулся тот. — Я приехал вчера последним поездом и всю ночь глаз не сомкнул! Случилось неслыханное. — Провинциал издал носом странный звук, и Перрен испугался, не всхлипнул ли тот. Мужские слезы — страшная штука, комиссар был совершенно не готов к ним в столь раннее время.
— Неслыханное? — переспросил он, рисуя в воображении гору разнополых трупов. — Но почему вы не обратились в полицию по месту жительства?
— О, — смущенно опустил чашку посетитель, — но ведь именно из вашего ведомства пришел запрос… — И, не увидев на лице комиссара понимания, быстро продолжил: — Я из Монтобана, месье.
Англичане называют это состояние звонком колокольчика. Именно такой колокольчик прозвенел в голове Перрена, еще находившейся в утреннем тумане. Что-то, связанное с Москвой, тамошним комиссаром с жутким акцентом в английском.
— Рисунки Энгра! — возопил посетитель, не в силах больше ждать от Перрена проблесков памяти. — Мы проверили наши архивы. Те рисунки, скан которых вы послали нам по мейлу. Они должны быть подлинными! Но они — фальшивые!
— Стоп! — Комиссар одним глотком допил горький кофе и поморщился. Именно это и говорила ему московская девица. Только с точностью до наоборот: должны были быть фальшивыми, а оказались — подлинными. Эскизы, найденные в тысяче километров от Монтобана. — Начнем сначала. Кто вы?
— Я? — Посетитель страдальчески улыбнулся. — Я — месье Мазюрель, директор музея Энгра. Это моя ответственность, и такой позор! Родина великого соотечественника потеряла самое дорогое! Меня уволят, но дело даже не в этом…
— Стоп, — повторил комиссар. — Давайте по порядку. Вы проверили рисунки. И они оказались фальшивыми? Все три?
Подбородок Мазюреля затрясся:
— Нет, комиссар! Они оказались фальшивыми — все! Все этюды, наброски в карандаше, сепии, угле к «Турецким баням», хранящиеся в архивах, — голос его поднялся на несколько октав. — Все они — фальшивки! Как, как такое могло произойти?!
Он вынул из кармана пакет бумажных носовых платков, вытащил — не с первого раза — один и шумно высморкался. Перрен пожевал задумчиво верхнюю губу, потянулся привычным жестом за сигаретами и привычно же оборвал себя: курить теперь разрешалось только на улице, чтоб их!
— Послушайте, месье…
— Мазюрель, комиссар.
— Да. Ничего не могу вам обещать, но думаю, я знаю, где находятся те три рисунка, что я послал вам по почте.
Мазюрель поднял на него глаза, полные детской надежды:
— О боже, месье комиссар, где они?!
И Перрен не мог отказать себе в маленьком удовольствии:
— В Москве, господин директор. В Мос-кве.
Она стояла перед обшарпанной дверью с домофоном и, прежде чем набрать номер квартиры, еще раз сверила адрес.
Вчера она прибежала домой и, не снимая обуви, бросилась в комнату. Вынула дрожащими от возбуждения пальцами отпечатанную на Петровке копию формата А3 «Турецких бань». Прикрепила скотчем прямо к стене — напротив оставшегося еще с детских лет высокого торшера на тонкой ножке.
Рядом поместила фотографии жертв: одна — более-менее крупный план. Другая — мелкая, с места преступления.