– Тогда в какой день вы будете свободны? – спросила молодая женщина.
Альбер вновь оглянулся на верхнюю площадку. Мадлен подумала, что там, наверху, женщина и ее присутствие смущает Альбера, она не хотела его компрометировать.
– Тогда в субботу? – предложила она. – К ужину.
Она приняла радостный тон, почти предвкушая удовольствие, будто ей только что пришла в голову эта мысль и они чертовски хорошо проведут время.
– Ну…
– Отлично! – заключила она. – Скажем, девятнадцать часов, это вам подходит?
– Ну…
Она ему улыбнулась:
– Отец будет очень рад.
Маленькая светская церемония подошла к концу, краткий миг колебания, как бы сконцентрировав все, напомнил им об их первой встрече; они вспомнили, что, хоть не были знакомы, их связывало нечто общее, нечто жуткое, запретное: тайна, эксгумация погибшего солдата, незаконная перевозка тела… Кстати, а куда делся этот труп? – подумал Альбер и тут же прикусил язык.
– Наш адрес: бульвар де Курсель, – сказала Мадлен, надевая перчатку. – На углу с Прони, найти совсем не трудно.
Альбер кивнул, девятнадцать часов – есть, улица де Прони, найти совсем не трудно. Суббота. Повисла пауза.
– Ладно, покидаю вас, господин Майяр. Я вам чрезвычайно признательна.
Она было направилась к двери, потом повернулась к нему и прямо посмотрела ему в глаза. Строгость шла ей, но делала ее старше.
– Мой отец так и не узнал подробностей… понимаете… Я предпочла бы…
– Разумеется, – поспешил Альбер.
Она благодарно улыбнулась.
Он очень боялся, что она вновь сунет ему банкноты. За молчание. Униженный этой мыслью, он отвернулся и пошел вверх по лестнице.
И только уже на площадке вспомнил, что не взял ни угля, ни ампул морфина.
Удрученный, он спустился снова. Ему не удавалось собраться с мыслями, понять, что означает приглашение к родным Эдуара.
Уже когда, с екающим от страха сердцем, он начал лопатой наполнять свое ведро, с улицы донесся приглушенный шум отъезжающего лимузина.
Эдуар закрыл глаза, с облегчением вздохнул, мышцы медленно расслаблялись. Он в последний момент удержал выскользнувший из рук шприц и положил рядом, руки еще дрожали, но тиски, сжимавшие грудь, стали ослабевать. После уколов он долго лежал, опустошенный, сон приходил редко, это было плывущее состояние, лихорадочное возбуждение медленно убывало, будто корабль, уходящий вдаль. Его никогда не интересовали все эти штуки, связанные с морем, он не мечтал о пароходах, но в ампулах счастья все это, должно быть, имелось, картины, которые они навевали, нередко были выдержаны в морской гамме, чего он не мог себе объяснить. Вероятно, они, как масляная лампа или флакон с эликсиром, втягивали вас в свой мир. Шприц и игла были для него лишь хирургическим инструментом, необходимым злом, а вот ампулы, те были живые. Он вглядывался в них, вытянув руку к свету, с ума сойти, что можно там увидеть, даже хрустальные шары не несли таких удивительных свойств, ни столь яркой фантазии. Ампулы источали многое – отдых, покой, утешение. Бо́льшая часть дня проходила в этом зыбком, подернутом дымкой состоянии, где время утрачивало свою плотность. Если бы от него зависело, Эдуар делал бы одну инъекцию за другой, чтобы поддерживать это зыбкое состояние, будто он плывет на спине в масляном море (опять эти морские образы, они, наверное, приходят издалека, быть может, от пренатальных вод), но Альбер был очень предусмотрителен, каждый день он оставлял ему лишь строго необходимую дозу и все записывал, а потом вечером, по возвращении, оглашал занесенные в календарь дозы, переворачивая страницы, будто учитель в школе; Эдуар ему не перечил. Как и Луизе с ее масками. В общем, о нем заботились.
Эдуар редко вспоминал своих родных, чаще других – Мадлен. Он многое о ней помнил: приглушенный смех, ее прощальную улыбку, согнутые пальцы, треплющие его волосы, их тайное сообщничество. Ему было жаль ее. Вероятно, она, как все женщины, понесшие утрату, страдала, получив весть о его кончине. Но потом – время лучший лекарь… К трауру со временем привыкаешь.
Чего нельзя сказать о лице Эдуара, отраженном в зеркале.
Для него смерть неотступно была рядом, бередя раны.
Кто у него остался, кроме Мадлен? Несколько друзей, но кто из них уцелел? Даже он, Эдуар, везунчик, сгинул на этой войне, что уж говорить о других… Был еще отец, но что толку, высокомерный и мрачный, он погружен в дела, весть о смерти сына вряд ли надолго выбила его из колеи, он просто сел в автомобиль, сказал Эрнесту: «На Биржу!», ведь нужно ворочать делами, или: «В Жокей-клуб!», ведь на носу выборы.
Эдуар практически не выходил из дому, все время проводил в квартире, в этой нищете. Вообще-то нет, не совсем так, могло быть и хуже, удручало не это, а убожество, скудость, безденежье. Говорят, привыкаешь ко всему, так вот – нет, как раз Эдуар и не сумел свыкнуться. Когда он чувствовал в себе достаточно сил, то садился перед зеркалом, разглядывал свое лицо, лучше не становилось, ему никогда не удастся принять человеческое обличье – гортань наружу, ни челюсти, ни языка. Чудовищные зубы. Мягкие ткани окрепли, раны зарубцевались, но дыра зияла по-прежнему, наверное, на это и нужны были пересадки, не смягчить уродство, но заставить тебя смириться. С нищетой то же самое. С рождения Эдуар жил в роскоши, денег в этой среде не считали, так как деньги ничего не значили. Он никогда не был расточительным, но в разных учебных заведениях ему попадались транжиры, подростки, пристрастившиеся к игре… Но хоть он и не тратил деньги без счета, мир вокруг него всегда был просторным, удобным, зажиточным, большие комнаты, удобные диваны, обильная еда, дорогая одежда. А теперь – комната со щербатым паркетом, немытые окна, уголь, который приходилось экономить, дешевое вино. В этой жизни все было уродливым. Расходы полностью лежали на Альбере, упрекнуть его было не в чем, он выбивался из сил, чтобы добыть ампулы, непонятно, как ему это удавалось, должно быть, на это уходила прорва денег, он в самом деле оказался хорошим товарищем. От этой преданности порой щемило сердце, и при этом никогда никаких жалоб, ни упреков, всегда старается быть веселым, но в глубине души, конечно, тревожится. Невозможно представить, что станет с ними обоими. Как бы то ни было, если ничего не изменится, то будущее не сулит блестящих перспектив.
Эдуар был обузой, но будущего он не боялся. Жизнь его рухнула в один миг – так карта легла, падение смело все, даже страх. Единственным действительно тяжким чувством была печаль.
Хотя вот уже некоторое время наметились улучшения.
Малышка Луиза забавляла его своими масками, искусница, она, как муравей (и Альбер такой же), притаскивала ему провинциальные газеты. Улучшение его самочувствия, которое он остерегался проявлять, слишком все хрупко, по сути было связано с газетами, с идеями, которые они ему подбрасывали. С каждым днем Эдуар ощущал, как из дремучих глубин в нем поднимается возбуждение, и чем больше он об этом думал, тем ярче расцветала в нем эйфория юности, когда он готовил очередной подвох, карикатуру, необычный наряд, очередную провокацию. Конечно, нынче уже и близко не было взрывного, победного характера его отрочества, но он нутром чуял: «что-то» возвращается. Он едва осмеливался мысленно произнести слово «радость». Мимолетная, настороженная, прерывистая. Когда ему удавалось привести свои мысли в относительный порядок, у него – что невероятно – получалось забыть о теперешнем Эдуаре, сделаться тем, довоенным…