Он наконец встал с постели, восстановив дыхание и равновесие. Продезинфицировав большую иглу, он бережно уложил свой шприц в жестяную коробочку, закрыл ее и поставил на этажерку. Он взял стул, передвинул его, глядя вверх, чтобы установить точнее, встал на него, с усилием подтянув негнущуюся ногу, потом, выпрямив руку, осторожно толкнул подъемный люк в потолке, через который попадали в пространство под крышей, где было невозможно выпрямиться, здесь висела паутина, сотканная пятью поколениями пауков, лежали напластования угольной пыли. Эдуар с предосторожностями достал оттуда ранец, где хранил главное свое сокровище – блокнот для рисования большого формата, Луиза сказала, что выменяла его, но на что – осталось тайной.
Он устроился на оттоманке, заточил карандаш, следя за тем, чтобы стружка падала прямо в бумагу, которую он тоже засунул в сумку, – секрет так секрет. Он начал, как обычно, перелистывать блокнот с первых страниц, ему доставляло удовлетворение, стимул к действию, прикидывать, сколько уже сделано. Набралось уже двенадцать композиций: солдаты, несколько женщин, ребенок, больше всего солдат, раненые, торжествующие, умирающие, на коленях или лежащие, вот этот с вытянутой рукой… Эдуар был очень доволен этой рукой, очень удачно вышло, если бы он мог улыбаться…
Он принялся за работу.
На этот раз женщина, стоит, одна грудь обнажена. Стоит ли обнажать грудь? Нет. Он вернулся к эскизу. Прикрыл грудь. Снова заточил карандаш, ему был нужен поострее и чтобы бумага не такая пористая, рисовать приходилось на коленях, так как стол не подходил по высоте, лучше бы наклонная доска, но все эти помехи несли добрую весть, потому что свидетельствовали о том, что в нем пробудилось желание работать. Эдуар поднял голову, отодвинул лист, чтобы оценить издалека. Начато хорошо, стоящая женщина, складки вышли неплохо, драпировки – самое трудное, смысл именно в этом, складки и взгляд – вот в чем секрет. В такие мгновения Эдуар становился почти прежним.
Если он не ошибся, то загребет целое состояние. Еще до конца года. Вот Альбер-то удивится.
И не он один.
– Ну о чем ты говоришь, всего лишь жалкая церемония в Доме инвалидов?!
– Все-таки в присутствии маршала Фоша…
– Фоша? И что?
Стоя в кальсонах, он завязывал галстук. Мадлен расхохоталась. Негодовать так, стоя в подштанниках… Однако ноги у него хороши, мускулистые. Анри повернулся к зеркалу, чтобы затянуть узел, под кальсонами обрисовывались мощные округлые ягодицы. Мадлен подумала, что он, верно, опаздывает. Потом решила, что это не имеет никакого значения. У нее-то времени было достаточно, даже на двоих, так же как терпения или упорства у нее в избытке. И потом, хватает же у него времени на любовниц!.. Она встала за его спиной, он даже не почувствовал этого, только ее рука, еще холодная, в кальсонах, ласковая, отлично нацеленная, нежная, настойчивая, голова Мадлен на его спине, Мадлен, говорящая влюбленно и восхитительно распутно:
– Дорогой, ты преувеличиваешь! Это все же маршал Фош…
Анри затянул узел галстука, чтобы выиграть время и обдумать. На самом деле что тут обдумывать, это некстати. Мало того что вчера вечером… А теперь еще и утром, право… Резервы-то у него были, тут и говорить не о чем, но в определенные периоды, как сейчас, например, когда, можно сказать, у нее вдруг засвербело, приходилось трахать ее постоянно. Это обеспечивало спокойствие. В обмен на исполнение супружеского долга он получал другие удовольствия, вне дома. Расчет неплох. Просто это невыносимо. Его воротило от ее запаха в такие минуты, это не обсуждается, она сама могла бы понять, но Мадлен порой вела себя как императрица с лакеем, которому не хочется потерять место. Ладно, откровенно говоря, это было вовсе не так неприятно, да и времени отнимало немного, нет, но… он любил сам решать, а с ней все вечно наоборот, инициатива всегда исходит от нее. Мадлен повторила «маршал Фош…», она отлично понимала, что Анри вовсе не расположен, но все же продолжала действовать, рука ее согрелась, она ощущала, что член поднимается, как крупная змея, ленивая, но мощная, Анри не знал осечек; на этот раз прямо в яблочко, это было ошеломительно, он обернулся, приподнял ее, опустил на край кровати, не сняв ни галстука, ни ботинок. Она жадно вобрала его, заставила задержаться еще на несколько секунд. Он помедлил, потом встал. Дело сделано.
– Ах, зато на Четырнадцатое июля все будет очень помпезно!
Он вернулся к зеркалу, ну вот, узел галстука теперь придется перевязывать. Он продолжил:
– Четырнадцатого июля, в День взятия Бастилии, праздновать победу в Великой войне! Нет, чего только не увидишь! А в годовщину Перемирия – ночные бдения в Доме инвалидов. Почти при закрытых дверях.
Формулировка ему страшно понравилась. Он подыскивал точное выражение, крутя слова, словно перекатывая в горле глоток налитого на пробу вина. При закрытых дверях! Отлично. Он решил проверить формулировку, обернувшись, разгневанно произнес:
– В честь Великой войны церемония при закрытых дверях!
Неплохо. Мадлен наконец встала, накинула пеньюар. Она приведет себя в порядок после того, как он уедет, к чему торопиться! Тем временем она разложит одежду.
Она надела домашние туфли. Анри было не остановить:
– Теперь празднование в руках большевиков, признай!
– Хватит, Анри! – рассеянно сказала Мадлен, открывая шкаф. – Ты меня утомляешь.
– А калеки, которые дали вовлечь себя в игру?! Я считаю, что есть только одна дата, пригодная, чтобы воздать честь героям: это Одиннадцатое ноября! И я бы пошел дальше…
Мадлен в раздражении перебила его:
– Анри, хватит! Будь то Четырнадцатое июля, Первое ноября, Рождество или когда рак на горе свистнет, тебе на это совершенно наплевать!
Он повернулся к ней, смерил ее взглядом. По-прежнему в кальсонах. Но на сей раз Мадлен это не смешит. Она внимательно смотрит на Анри.
– Понятно, что тебе необходимо отрепетировать мизансцены, прежде чем выдавать это на публике, – говорит она, – в этих твоих ветеранских объединениях, клубах и бог знает где еще… Но я тебе не репетитор! Так что прибереги громы и молнии для тех, кому они предназначены. А меня оставь в покое!
Она вновь переложила вещи в шкафу, руки не дрожат, голос тоже. Она нередко высказывается так сухо, а после начисто забывает об этом. Прямо как ее папаша, вот уж два сапога пара! Анри не обижается, он застегивает брюки, по сути, Мадлен недалека от истины: Первое ноября или Одиннадцатое ноября – это без разницы… Но Четырнадцатое июля – совсем другое дело. Он открыто признает, что ненавидит национальный праздник, Просвещение, Революцию и все такое, не то чтобы у него были взвешенные соображения на это счет, просто ему кажется, что подобная позиция для аристократа достойна и естественна.
К тому же он проживает в доме Перикуров, нуворишей. Старик женился на одной из де Маржис, всего лишь наследнице торговцев шерстью, купленная дворянская приставка, по счастью, передается лишь по мужской линии, тогда как Перикур навеки останется просто Перикуром. Им потребуется еще пять столетий, чтобы сравняться с д’Олнэ-Праделем, а может, и еще дольше! Через пять веков их состояние растает, тогда как д’Олнэ-Прадели – династия, которую возродит Анри, – будут по-прежнему устраивать приемы в зале своего поместья Сальвьер. Кстати, о Сальвьер; ему стоит поспешить, уже девять. Он доберется до места к концу дня, а завтра все утро придется отдавать указания бригадирам, осматривать сделанное, с этими типами приходится вечно стоять над душой, перепроверять сметы, заставлять сбавить цены, только что закончили перекрывать кровлю – семьсот квадратных метров шифера, целое состояние, взялись за разоренное западное крыло, все с нуля, за камнем приходится гонять к черту на кулички, тогда как в стране нет ни железной дороги, ни барж, придется откопать немало героев войны, чтобы все это оплатить!