Да, что и говорить, сработали они отменно!
Но клеткам, бедным клеткам, все меньше и меньше оставалось времени для отдыха. Они работали, тянули будто свежие, конечно, но, не успевая отрелаксировать нагрузку, истощались.
И вот уперлись. Все! Ничто не вечно, не всесильно.
Нет, перерыв необходим!
Четыре дня. Четыре дня. Четыре.
— Вы повесили на психоперевозку радиомаяк? — спросил Навроде по радиотелефону, адресуясь к «Жигулям», нарушив тем самым молчание.
— Конечно. Не без этого, — ответили задние, прикрывающие «Жигули». На передних «Жигулях» Зураб, сидевший рядом с водителем, уточнил:
— Они отъехали от дома двадцать пять минут назад. Сейчас, Сергей Афанасьевич, они идут по Садовому, возле пересечения с Цветным, — сообщил Зураб. — Похоже, цель их — Склиф… Нет, поворачивают…
Турецкий очнулся на второй день, 31 декабря, за два часа до наступления нового, 1993 года.
Ему, видно, только что сделали укол, от которого он и пришел в себя.
Он сразу понял, что находится в психушке, в «строгом» отделении: он ведь бывал и раньше здесь, по службе. Вся обстановка, антураж ему были известны, увидишь в жизни раз — до смерти не забудешь. Чувствовал он себя хорошо, выспавшимся, отдохнувшим.
Страшно хотелось только двух вещей: поесть и убить Карнаухова.
«Но Карнаухов уже умер! — вспомнил он. — Ах да, не Карнаухова, Меркулова! И только потом можно и пожрать… Пожрать и Карнаухова убить!»
Турецкий тряхнул головой, освобождаясь от кошмара. Укол действовал. Он успокаивал и как бы предлагал подумать трезво, осмотреться. Что с ним произошло? Какие-то куски, обрывки.
— Ну, как дела? — спросил врач, склоняясь над ним. В руке врача был шприц на изготовку, шприц большой, наполненный, грамм этак на пятьдесят.
— Для лошади, что ль, приготовили? — спросил, кивнув на шприц, Турецкий.
— Нет, не для лошади, — ответил врач. — Вы можете беседовать спокойно?
— Да, конечно.
Врач распрямился, отложил шприц в сторону, кивнул куда-то за спину Турецкому.
Из-за спины Турецкого возникли вдруг два дюжих санитара.
— Спасибо, вы свободны.
— Ну что, больной, поговорим? — спросил врач, дождавшись ухода санитаров. — Вы в состоянии, как сами-то считаете?
— Да я уж вам ответил: безусловно.
— Вы помните, что с вами приключилось?
— Конечно, помню. Не по порядку только, а так, как рвань какая-то в башке.
— Ну, самое-то главное?
— Меня убили — раз. — Турецкий чувствовал, что надо разобраться, собрать клочья событий в ткань. В повествовательную ткань логичного развития событий. Он ощущал, как тепло укола разливается по всему телу, а врач становится, прямо на глазах, все симпатичней и милее. — Все вышло очень странно — Сергей Седых убил меня. Стажер мой. Из моего же пистолета, из «марголина»! В висок попал. Ирония судьбы. Вот главное.
— Так, значит, вас убили?
— Да. Но это только что, вчера, наверное, не знаю. Ну, недавно.
— А раньше что, вас тоже убивали?
— Пытались. Много раз. Вот у дендрария, к примеру.
— Где-где, простите?
— У дендрария! Я что, тихо говорю?
— Нет-нет, вы громко, четко говорите. Мне все понятно. Вас много раз хотели застрелить. И вот недавно застрелили. Вы этого боялись, так? Что вас застрелят?
— Да нет, чего я не боялся никогда, так это смерти! Да-да! Не верите?
— Нет, почему же? Я верю, правда, верю!
— Я — следователь. Вижу по глазам, что вы не верите. Но я правду говорю: смерти — не боюсь. Вот, если хотите знать, я шесть недель назад сам застрелился! Шестнадцатого ноября.
— Прекрасно. Насмерть застрелились?
— Насмерть.
— И умерли? Вы мертвый сейчас?
— Нет, я живой!
— Ага. А застрелились насмерть! Как же так?
— А это уж вы Грамова спросите! — Тепло укола разливалось, разливалось. И Александр Борисович решил, что, только объяснив врачу все до конца, он убедит его в том, что он в своем уме, здоров. И выйдет на свободу. И Карнаухова убьет. Затем Меркулова, конечно! А после уж…
— Какого Грамова?
— Ну, инженера Грамова, сгоревшего дотла 29 июня сего года, а после кинувшего кости павиана в пожарище.
— Стоп-стоп-стоп. Про обезьян, про мертвецов не надо! Давайте про живых. Вас кто-нибудь преследует, тревожит?
— А то! Кассарин-младший, например!
— А кто такой Кассарин-младший?
— Полковник Министерства безопасности!
— Так. Чин значительный. Он хочет вас убить?
— Ну да. Санировать.
— Простите, что?
— Санировать. Такое слово.
— «Санировать» — очистить, значит. Ну, предположим, полость рта санирована. Это значит, зубы вылечены, почищены, все чисто.
— И я про то же: груз двести. И привет. Хвосты зачищены.
— Хвосты зачищены, понятно. Какой «груз двести», я не понял?
— Какой, какой? Обычный цинк. Вес с телом — двести килограмм, от этого название. Не слыхали? Что молчите?
— Я посоветовал бы вам отдохнуть еще. А после, уже в следующем году, мы наш прекрасный разговор продолжим. Вы как на это смотрите?
— Я — как всегда. Я — за.
Турецкий чувствовал, что он действительно весьма беседой утомлен. И врач этот, он хоть и добрый, а дурак. Не понимает ни хрена. Ему бы самому так — он бы понял.
— Ну тогда я пойду, пожалуй, — врач встал. — А вы пока поспите.
Турецкий чуть кивнул, закрыл глаза и тут же провалился в теплый и сухой колодец забытья.
Проснулся Турецкий внезапно, в глубокой ночи, с совершенно ясным, тревожным сознанием.
В палате мертвенным, темно-зеленым, болотным светом светила лампочка над дверью, забранная частой металлической сеткой.
— Двенадцать лет жу-жу. Двенадцать лет жу-жу… Двенадцать лет жу-жу. Двенадцать лет жу-жу. Двенадцать лет жу-жу, — услышал Турецкий и понял, что именно это, то ли молитва, то ли причитание, разбудило его.
Прямо напротив него на своей кровати сидел худой и жилистый мужик лет шестидесяти с непропорционально маленькой, какой-то ссохшейся головой. Мужик слегка покачивался в болотных электросумерках. По его в прошлом светлому нижнему белью ходила, как бы качаясь с ним в противофазе, густая тень решетки, защищающей лампочку над дверью. Точно так же монотонно по линолеуму скользили свешивающиеся с кривых ног кальсонные завязки, штрипки.