И вот – самое начало: мы сидим в клетке на противоположных скамьях и молчим, и все уходят, не дождавшись нашего первого слова и разговора, а мы все молчим и молчим, и отец вдруг спрашивает – требовательно и смущенно, ласково и строго:
– Ну, рассказывай, как жил без меня?!
7
Отец быстро пьянел и, хотя трезвел еще быстрее, его стал морить и сваливать пьяный счастливый сон. Он сопротивлялся из последних сил, хватаясь то за глупую историю, то за нелепую мысль, и чем дальше, тем были они глупей и нелепей.
Как мог, отец оправдывал свою непутевую загубленную жизнь, напирая на то, что на воле бардака больше, чем на зоне, хотя и там его хватает, особенно в последние годы.
Его зациклило на происходящих в стране переменах, увиденных им в совершенно неожиданном ракурсе.
– Я позапрошлый год оттрубил, восемь лет от звонка до звонка, выхожу, иду по улице, и вдруг – женщина идет, одетая хорошо, тверезая и курит…
Нет, ты представляешь, сынок?
Стою, глазам не верю, думаю, может, сошла баба с ума, бывает и голые бегают по улицам, все бывает.
Только немного успокоился – еще одна!
Ну всё, конец света, думаю!
Но это еще не всё, сынок, еще не всё, дальше своего отца слушай… Последний срок перед этим, и тоже от звонка до звонка, нам, рецидивистам, условно-досрочное не положено, выхожу так же, а навстречу мне снова женщина, молоденькая, и в руке у ней не сигарета уже, а бутылка пива открытая.
Идет и сосет…
И не пьяница какая-нибудь, не бомжиха – культурная, в туфельках, в кудряшках и сумочка на плече!
Идет и сосет!
Тут уж я не выдержал, подошел, и высказался: «Что же ты, сучка, делаешь?!» – «Да пошел ты!»
Ты скажи, сынок, как жить дальше и чего я увижу, когда через восемь лет снова освобожусь?
Эти ставшие для нас привычными картины вольной жизни, как виденный впервые фильм ужасов, отец повторял многократно, разглядывая их со всех сторон и все больше ужасаясь.
Он вздыхал, кряхтел, плевался, то и дело повторяя любимую свою присказку: «Ох и ловко», досказав ее в конце концов до конца: «А достает одна головка!»
Наконец он стал затихать, успокаиваться, клонясь то в одну сторону, то в другую, из последних сил разлепляя набухшие сном веки, и, чуть не упав, заснул у тебя на руках, сделавшись враз маленьким и жалким.
Невольники тюрьмы на колесах угомонились в своих клетках, утомленные тесным общением, сморенные теплом и довольством.
Начкара с писателем тоже слышно не было.
Песенная «Дорога» кончилась наконец, а настоящая продолжалась – колеса стучали бойко, поезд летел в твое обретенное и уже не страшное будущее.
Изучающе, внимательно, строго смотрел ты на своего отца в сером неясном свете вагонзака: вырубленное из цельного куска старого песчаника лицо его сделалось значительным и глубоким, как у мудреца или покойника.
В его бесчисленных продольных, поперечных, диагональных, разной длины и глубины морщинах, словно в шумерской клинописи, китайских иероглифах, древней новгородской бересте, были записаны, зашифрованы, рассказаны не только его прожитая жизнь, твоя, твоей матери, не только случившиеся рядом, не только на значительном отдалении, но и совсем-совсем далекие, чужие. Он сам, его род, его народ и народы сторонние со своей страшной и прекрасной историей – все это было выбито, прочерчено, прорезано на лице твоего отца, доказывающего, что даже с ним, непутевым, все в этом мире связано, что нет ничего случайного и все имеет свой смысл.
Это было четвертое лицо твоего отца – лицо воина, лицо героя, лицо бога.
Отец застонал вдруг во сне, освобождаясь от какой-то внутренней боли, подался вперед, испуганные ангелы на его груди вздрогнули, беззвучно выпархивая из-за стен горящего монастыря, с трудом уберегая от языков пламени свои длинные крылья.
Ты улыбнулся и ласково погладил его по холодному лысому черепу.
Отец с хрустом расправил плечи, потянулся, успокоенно вздохнул и громко смешно захрапел.
Отец твой и бог твой.
Отец мой и бог мой.
Продолжение сказки братьев Гримм «Счастливчик Ганс»,
рассказанное Евгением Алексеевичем Золоторотовым своим детям в ночь перед бурей, или смерчем, или ураганом, не знаю, как назвать
Мать встретила счастливчика Ганса, обняла и заплакала.
– Что же ты плачешь? – удивился Ганс. – Я жив и здоров, и голова цела, и руки, и ноги. Я точно такой же, каким был, когда ушел на заработки ровно семь лет назад.
Мать перестала плакать и спросила, что же он заработал у своего господина.
– Кусочек золота величиной с голову, – ответил сын. – До сих пор плечо болит оттого, что я его нес, – такой он был тяжелый.
– Но где же он, сынок, почему я его не вижу? – спросила мать.
– Я же говорю: он был такой тяжелый, что я устал его нести и выменял у всадника на его славную лошадь.
– Где же та славная лошадь? – спросила мать.
– Да не такая уж она была и славная, – нахмурился Ганс. – Она сбросила меня в ров, и я чуть не сломал шею.
– И что же ты с ней после этого сделал?
– Обменял с одним крестьянином на его корову. Думал, матушка, будут у нас на столе и молоко, и сметана, и сыр. Но корова тоже оказалась неудачная. Когда я решил ее подоить, чтобы утолить жажду, она не давала молока, а потом так взбрыкнула, что я отлетел в сторону и долго не мог прийти в себя. Не знаю, что бы я сделал, если бы в то время по дороге не проходил мясник, который вез в тележке поросенка.
– И ты поменял корову на поросенка? – спросила мать.
– Как ты догадалась? – удивился Ганс. – В самом деле, получился отличный обмен. Свинина это не говядина. А какие из нее можно сделать колбаски!
– Но ведь ты тоже ее променял? – спросила мать с грустью на лице.
– Нет, это был уже не обмен, матушка. Ведь свинья оказалась ворованной! Ее искали во всей округе. Это рассказал мне один встретившийся на дороге парень с увесистым гусем в руке. Он его целых восемь недель откармливал отборным зерном. А за ворованную свинку меня могли в тюрьму посадить. Добрый оказался человек. Забрал свинку, чтобы отвести ее хозяину, а мне подарил гуся, чтобы я не шел домой с пустыми руками. Ах, матушка, но какой же это был замечательный гусь! Какое можно было бы сделать из него жаркое и сколько жиру натопить. Месяца три на нем можно было бы лепешки печь. И, наконец, мягкий пух, которым можно было бы набить подушку и спать на ней после вкусного обеда.
Мать уже не задавала вопросов, а только горестно смотрела на своего сына и качала головой, как будто знала, что он дальше скажет.