— Ты спрашиваешь меня, что плохого во всем этом, если ничего плохого пока нет? — переспрашивал Пловец Константина, неизменно растапливая камин в его кабинете изданиями холдинга, которым руководила Нур. — Здесь все плохое — радость смертельна для не умеющих переваривать ее. Они задушат тебя, когда поймут, что ее можно получать и без тебя. Да она просто околдовала всех, разве ты этого не видишь?
Действительно, были, были вокруг Константина люди, которые прямо говорили о ее колдовстве и об опасности этого колдовства.
— Вот ты посмотри, — говорил ему Голощапов, — если мне что-то нужно, придумать какую-то интригу, — значит, я должен идти к ней на поклон? Но я не хочу идти к ней на поклон, она мои команды не выполняет, потому что вы все в восторге от нее, не так ли? А чьи тогда она выполняет команды?
Константин то ли действительно так был очарован Нур, то ли дела его после гибели Наины сильно пошли в гору — все-таки, чего греха таить, она висела глыбой у него на шее, — теперь он перестал разрываться между двумя домами, стал жить со своей второй семьей, нефтяные цены взлетали до небес, делая каждую секунду его богатство все более сказочным, от золотых инъекций молодость занялась в нем с новой силой — и ему самому хотелось яркости впечатлений, которые и обеспечивала ему Нур.
Но все это закончилось в один момент, и никто так и не понял, почему. Как-то утром она пришла в свой кабинет, увитый лианами, — мама Лиза дала ей череночек, и через полгода ее кабинет так же напоминал тропический лес, что и мамина убогая комнатка в отделе кадров, — щелкнула клавишами компьютера, посмотрела на экран. Но взгляд ее соскользнул куда-то вниз, и как она ни старалась удержать его на экране, он все убегал и убегал. Внизу ее живота была тяжесть, обычная в общем для молодой женщины, но когда она потрогала себя рукой, она обнаружила, что ее цветок почти что умер, не только не шевелится, но и еле дышит. Неужели она погубила его всей этой суетой и погоней за искрометными событиями? Она так давно никого не любила, так давно не чувствовала упоительности прогулки, не видела синевы небес, не нюхала цветов. Я убила его фальшивой реальностью, сползающей с газетных полос? Я убила его холодностью отражения, его извечной кривизной? Его затаскали сиюминутные людские восторги, замучили, как котеночка?
Она исчезла в один миг, поехала совсем по другому адресу, нежели значился в ее еженедельнике, скрылась очень надолго от любящей матушки, обожавших тетушек, от всей душой привязанного к ней Платона, от Исаака и сотен других людей, поместивших в нее всю свою любовь к жизни и веру в собственное действие.
Она не оставила даже записки. Поговаривали, что страшные Константиновы палачи то ли убили ее, то ли заточили в казематы и там теперь целую вечность будут мотать из нее душу, и то не ветер стонет над Пангеей, то стонет от терзаний душа Нур. Страшная обида родилась в сердцах всех тех, кто грелся в ее лучах, обида и злоба — и Константин даже пытал ликующего сатану щекоткой, не он ли причастен к таинственному исчезновению, и он, конечно же, кивал, что да, он причастен, а кто же еще? И врал, врал, а как же не врать.
Раздосадованный Платон, который очень полюбил общество Нур, сокрушительно озлобился. Он взывал к сатане, который от всего своего скользкого существа хихикал над ним и показывал разнообразные фокусы. Он дразнил его иллюзией слабости живых душ, толкал на бесплодные безумства — и долгие годы в Пангее рассказывали то о его загулах, то о самодурских выходках, то о печали, от которой месяцами в Пангее лили дожди.
Нур убежала, улетела в Индию — один из ее журналов так много писал о Гоа, о прекрасных пляжах и поселившихся повсеместно белых людях, нашедших здесь солнце и чистый воздух, что Нур направилась к этим волнам и колыханию воды, к этим лепесткам роз и нагретому, как сама ее кровь, воздуху. Ей снились сны, наполненные то кипящим золотом, то слезами матушки Лизы, то юношескими поцелуями Исаака, но когда она впервые подошла к статуе Будды, то сразу поняла, зачем она здесь, — цветок внизу живота пришел в движение, облизнулся, напился влаги из распустившихся цветков лотоса и дал первую стрелку, что наполнило Нур чувством невыразимого счастья.
Будда сидел, огромный, до небес, в позе лотоса на холме, белоснежный, с волосами, скрученными на макушке, вокруг шеи его извивалась золотая змея, так же как и вокруг запястий и щиколоток, тело его обнимала тигровая шкура, а третий глаз во лбу глядел прямо на нее, на Нур. Мудрецы, которые проводят свою жизнь рядом с этой статуей, рассказали обомлевшей от такой долгожданной встречи Нур, что Будда — великий разрушитель, он может смять в горсти звезды и зашвырнуть их в самую захолустную вселенскую помойку, но он же, когда весел и спокоен, способен выплеснуть на людские головы благодатный дождь, и от него они делаются как пьяные и живут, не замечая времени. Нур несколько лет спала у него на руках, вкушая сладкие плоды манго и папайи, которые приносили сюда его поклонники, и из нее разом от этой еды вышли все христианские премудрости, к которым она приобщилась во время своего давнего путешествия к святому Иакову: какая плоская и однозначная дурь все эти молитвы, так показалось ей тогда, и Господь, услыхав, даже не поморщился: очень хорошо, пускай сердится, разве спасенные не должны сердиться на тех, кто вынес их из пламени и чада на свежий воздух?
Она вышла из белых объятий Будды, изумленная гигантскими грейпфрутами и озаренная светом каменьев. Нет, нет, нет — одного солнца мало, бесконечно мало! Его свет обязательно должен пройти и через сапфиры и яшму, через топазы и глыбы горного хрусталя. Побег ее дал ветку, потом плод — маленькую хрупкую лилию, которую она оставила вместо себя Будде, она убедилась, что он сумеет качать ее, если она заплачет, и накормить росой, если ей захочется пить.
Нур вернулась в Пангею через шесть лет, обняла свою поседевшую мать, покаялась перед сестрами, омыла волосами ноги Платону, который, о чудо, так быстро простил ее и так быстро отошел от своей обиды, кормившей его злобу все это время.
Она вернулась в Пангею с отчетливым желанием позвать на эти просторы другой, очищающий ветер, который сметет мусор и гнилую пыль и даст воздуху проникнуть внутрь этого рыбьего пузыря.
— Нарост на коре, копошащиеся насекомые, грибок, пожирающий ноготь, — а мы с тобой внутри него, — так она стала говорить, раскрашенная, прошитая пирсингом, пахнущая благовониями. И о чудо — ее полюбили и такой.
Те, кто знали ее раньше, говорили, что она обезумела. Ходила с толпой таких же босоногих по заснеженным дорогам Пангеи, пела и танцевала на площадях, исполняла непристойные вирши.
Платон жалел ее, давал деньги, вызволял из кутузок, в которые она попадала, дарил шелка-жемчуга, которые она сразу же передаривала подругам-недотепам. Не то чтобы он продолжал видеть цветок внизу ее живота, цветок, который мощно вырос, разросся в куст и обрел куда более сочные тона после ее пребывания в Индии. Нет. Он и думать о нем позабыл. Он верил ее голосу и пытался расшифровать ее путаные речи, как ничто другое помогавшие ему прояснить его собственные мысли. Ну да. В Пангее все должно измениться. Тут сомнений нет. Так говорят здесь последние двести лет.