И правда — в Лизу никто никогда не влюблялся. В классе мальчишки дружили с ней за ее готовность дать списать решения нехитрых задачек, поделиться едой, что она из экономии всегда брала с собой из дома, все простить-позабыть. Она исполняла самые дурацкие и унизительные их просьбы — отнести классной красавице домой записку или отдежурить вместо нее в столовой. А что тут поделаешь, не хотели лезть ей под юбку, и все. Толстые ноги, толстый живот, огромная грудь, одежда вечно врезается в рыхлое тело, щеки, подбородище, нос — все было какое-то огромное, розовое, сдобное, в прыщах и красных точках от грубо вырванных волос. Ее не обижали, потому что в ней не было обидчивости. Ее не дразнили, потому что в ней совершенно не было жертвы, в которую хотелось бы вцепиться. Жертвой она была только для матери, но кто же об этом знал?
Когда в старших кассах мальчики и девочки стали обниматься и целоваться, она весело прошагивала мимо них домой к сестренке — ей нравилось возиться с Катькой, нравилось убираться и читать книжки. Никакие любовные мысли или фантазии ни разу за всю жизнь не посещали ее.
Конечно, многое Лизуха видала в кино. Многое, и даже самое откровенное. Вот они, он и она, просыпаются утром, она такая томная, сонная, тягучая, с алым ртом, а он идеальный, мышечный, красиво-квадратный, и у него эрекция, а у нее хорошее настроение, и она играет с ним, с этим квадратным, до потери чувств ими обоими, и несколько раз они превращаются в четвероногое стонущее существо и стонут, ну и что? И что? Она не хотела никого обижать равнодушием к увиденному, она говорила даже нужные слова, но ничто не волновалось в ней, и стыд не багрянил ее щеки — не дано ей было грезить о слияниях и совокуплениях, тело ее оставалось совершенно холодным, немым, вечно спящим под толстым слоем мягкого и нежного, почти что тюленьего жирка. Он хранил ее, Лизуху, этот жирок, он окутывал и берег ее, как снежная шапка, пушистая, как песец, бережет розы от зимней стужи. Но для чего он берег ее, для кого?
У Ханны потом появился Лаврик, дурашка-актер, непутевый мамочкин баловень, мордочка как с шоколадки и глаза пустые-препустые, Ханна возилась с ним, как с писаной торбой, пока тот не зашиб насмерть старого советского поэта да и сел в тюрьму. Младшая, Катюша, поступила в консерваторию, потом бросила, но умных и хрупких молодых людей при ней по-прежнему оставалось много, и вот Лизке стало не за кем ходить, стала она не нужна ни в этой квартире, ни на этой улице, и тогда она пошла на курсы и выучилась на кадрового инспектора, самого низового, того, кто только заполняет книжку и выдает листок по учету кадров для заполнения. Ее направили на работу в большой, синего стекла и бетонных панелей, корпус научного института, оказалось, того самого, где когда-то работал Ханнин отец, на прямом, как шпала, проспекте, в самом его конце, прямо перед площадью, с вырастающим в небо из собственного железного хвоста Гагариным.
Лизуха приходила на работу в свою комнату с шестью столами, радостная, румяная, с булочками, купленными по дороге, она поливала все свои цветы на подоконнике, которые разрослись до исполинских размеров и образовали доисторические джунгли под потолком. Она доброжелательно принимала каждого посетителя, терпеливо заполняла личные карты, вбивала данные, пила чай, разглядывая смену времен года за окном.
Пришедшая вместе с ней на работу девушка уже давно выбилась в начальницы и немного помыкала ею, сидящей уже второй десяток лет за тем же столом в той же должности, но Лизуха и не замечала этого, начальница — хорошая женщина, просто нервы у нее никуда, а от этого и тяжело ей от нее, бестолковой толстухи. «Но как Лизуху повысишь? Зачем? Она же и так счастлива — вон какие у нее цветы растут!» — говаривала начальница.
Комната, в которой они сидели уже давно, напоминала оранжерею, и никто ничего не смел возразить. Это было ее единственное право — давать жизнь этим цветам. Любой черенок, отросток или листик, воткнутый ею в горшок, давал корни, бешено рос, тянулся к свету и наливался дивной силой. Лианы, которые она когда-то принесла на работу от переехавшей подруги, норовили заполнить все. Она, когда никого не было в комнате, неуклюже взбиралась на столы и крепила их к подвесному потолку разогнутыми скрепками, крючками для штор — и они вились и разрастались, заслонив уже своей могучей листвой копеечные потолочные панели, старые оконные рамы, убогие подоконники.
Цветы ее любили. Все, что должно было набрать жизненную силу, тянулось к ней.
Когда мама ушла, боком завалившись ночью на пол и раздавив уже онемевшим лицом очки, что были у нее на носу, она сразу же подобрала рыжего котеночка, который в считаные месяцы вырос в настоящего льва и разгуливал по-хозяйски по квартире, твердо считая, что теперь именно он будет ее, Лизиным, покровителем.
Но как оказалось через девять месяцев, предназначение ее было другое.
В ту ночь, загадочную августовскую ночь, когда серые сумерки и черные облака образовали в атмосфере изысканную и малодоступную человеческому разумению сущность, она ничего не почувствовала, не видела никакого сна, желудок ее не беспокоил, дурмана никакого в голове не было, в ту самую августовскую ночь, когда было решено ребеночка, а именно девочку размером с маленький кулачок, запихнуть ей в утробу, не было никаких волнений ни в ней, ни вокруг нее. Воздух в комнате, где она спала, двигался своим обычным движением, звезды мигали, как положено в это время года, лев, урча, спал у ее ног, цветы распускали свои новые листочки и медленно разворачивали свои пестики и тычинки к занимающемуся поутру свету, все еще яркому и сильному, но уже предосеннему. Она лежала на боку, привычно подложив согнутую в локте руку себе под голову, и похрапывала, улыбаясь во сне своим мыслям, снившейся Ханне, которая как раз дождалась своего героя и уговорила его жениться на ней по еврейскому обычаю — надо же. Улыбалась она и Катюше, стоявшей в этом сне под дождем у памятника Чайковскому, она принесла ей плащ, просила встать под зонт, но та — ни в какую, и именно в этот момент, между двумя улыбками сестрам и надуло ей ветром в нутро волшебную девочку, которая поначалу вела себя тихо-претихо до самой той поры, когда нужно было выходить наружу.
Лизухе только привиделось в том сне, что это Лидия, несчастная ее мама, привела в дом кого-то за руку, строго предупредив: «Меня больше не будет, живи здесь ты и ты».
Кто такой этот второй «ты»?
Урчащий лев очень полюбил девочку с огненными волосами, точь-в-точь такими, как были когда-то у Лидии. В отделе кадров, где работала Лизуха и где цвел под потолком посаженный ею на подоконниках тропический сад, никто — и это было чудо — злобно над ней не пошутил. Когда вышла она из декретного отпуска, приносили ей свое, что оставалось у них дома от их собственных детей — мальчиков и девочек: одежду, игрушки, книжки, диски с мультфильмами, настойки целительных трав.
И она с благодарностью брала, денег-то копейки, а всем миром, глядишь, и вырастим.
С первого же года жизни стало понятно, что рыжая девочка — не просто девочка, и назвала ее Лизуха — Нур, что означает — «свет». Конечно, тетушки кликали ее Нюрой, да и в школе переиначивали имя как могли — Нут, Шнур, Мур-Мур. Впервые в пересказе своей дочери Лизуха услышала версию, что родила она ее от гастарбайтера, поэтому так и назвала.