— От какого гастарбайтера? — недоуменно пожимала плечами Лиза.
— Интересно, это ты создал красоту или я? — хитро спросил сатана, надеясь втянуть Господа в разговор. — Ведь, с одной стороны, она всегда божественная, а с другой — всегда чертовская.
— Красоту создал я, — ответил Господь, — а ты извратил.
— А зачем ты ее создал, если говоришь, что создал ты? — не унимался сатана. — Зачем я создал — и спрашивать не надо, а вот ты-то зачем?
— Ну я же должен был создать чувства? — ответил Господь вопросом на вопрос.
Они возвращались в заоблачные дали с невероятного события, которое иначе как катаклизмом не назовешь. Огромная воронка поглотила на мгновение мироздание и выплюнула его назад, все перемешав в нем — и богов, и события, и свет, и тень. Разные боги из разных миров оказались вдруг завернутыми в непривычную тесноту фиолетового витка, и сначала им было неловко от взаимного присутствия, но постепенно любопытство взяло верх и разговор завязался, а за ним даже и знакомства. Доли секунды понадобились для того, чтобы божественный Шива понес от яростного Перуна, широкоплечего, страстного, с сильным широким мужским органом, совсем не таким, как бывает обычно у представителей его пантеона. Понес он девочку, что вполне естественно: минус на минус дал плюс.
Никто не захотел принимать этот плод. Ни один поднебесный мир. Не было ему — венцу мгновенной божественной страсти — никакого места, и тогда было решено спустить его на землю на тормозах, в теплое и надежное чрево, которое и выносит, и защитит, и никогда не допустит обиды.
Нур выросла великолепной, как сияние гор, яркой, как пламя священного огня, свежей, как бесконечное небо, на котором просыпаются светила, и сильной, как адская пружина, вмиг скрутившая в бараний рог миры. Ее страстно любили и боялись люди, чувствуя, что она не такая, как они, и зная, что она всегда на их стороне. Через много-много лет в Пангее рассказывали, что Елизавета осталась на земле бессмертной, и что это была благодарность богов за девочку, которую она выносила и родила. На бессмертие Елизавете скинулись все, кто тогда участвовал в оргии, чтобы людям и впредь хотелось вынашивать и рожать божественных внебрачных детей, а они, боги, могли бы смело спускаться в фиолетовую воронку, когда бесцветность их собственных миров будет вызывать у них страшную тоску по событию. Если бы не Нур, Пангея досталась бы сатане.
Шива на санскрите означает «благой», «милостивый» и изображается чаще всего сидящим в позе лотоса, с кожей белого цвета, синей шеей, со спутанными или скрученными в пучок на макушке волосами. У него везде змея — на шее, голове, руках, ногах, на поясе, и ее-де он перебрасывает через плечо. Одет он обычно в тигровую шкуру, во лбу — третий глаз, а также трипунда из священного пепла.
Перун — метатель грома и молний, покровитель войска и его предводителей — князей. Перун всегда любил возвышенности и горы, именно оттуда, оперевшись ногой на собственного идола, в тот день он за прыгнул в фиолетовую воронку. Внешний вид его был прекрасен — немолодой мужчина с серебряными волосами, золотой бородой и усами и пронзительным светом огромных синих глаз, но все-таки что они нашли друг в друге — Шива и Перун, — до сих пор остается загадкой истории.
В зал с блестящими красными плафонами и четырьмя колоннами по углам вполз сатана и уютно свернулся у Константиновых ног.
— Ты полагаешь, — спросил Константин, — знание истины что-нибудь меняет? Знающие истину умнее, чем ведомые иллюзией или пустотой?
Константин был в старинной шелковой красной тунике — он любил облачаться в нее, когда хотел предаться одинокому отдыху. В этом сине-желтом кабинете, занимающем весь этаж правительственного здания, все было для отдыха — и лужайка с вечно цветущими под искусственным светом маками, и качели, и ручей, и шелковый шатер, куда по желанию Константина приводили наложниц, специально обученных для его звериных по жестокости страстей.
— Истины не существует, — прошипел сатана, — о чем ты говоришь?
Воцарилась тишина.
Было слышно, как за окнами поднимается уже отяжелевший к сентябрю солнечный диск. Подраненное небо на западе уже обагрилось первым кровянистыми затеками, и Константин вспомнил, какую кровищу он развел последний раз в своем шатре — и улыбнулся.
— Если ты спрашиваешь про истину, значит, ты веришь ему, а не мне. Во все его сказки и россказни. Ты, как все гадкие политики, — тут сатана ухмыльнулся, — пытаешься сесть на два стула, эдемских яблочек поесть безнаказанно. Но яблочки эти горчат, и от них пучит живот.
Константин опустил глаза и встретился с двумя неприятными желтыми бусинками на треугольной голове сатаны:
— Верю? Верю во что? — голос его сорвался на визг, — в Страшный суд, адовы муки? Я не верю в него, я его боюсь. И потом мне кажется, он помогает Лоту.
Сатана уполз греться к камину, разлегся совсем у огня, так близко, что искорки от очага перепрыгивали в его желтые глаза и продолжали плясать там, пока жар не доходил до его острого, раздвоенного на конце язычка.
— Знание истины, — вдруг заговорил сатана в самое пламя, — ничего не дает только вам, людям, поэтому и не важно, есть она или нет. Скажи мне, Константин, что для всех вас означает то, что вы смертны? Что из этого для вас следует? Ничего! Ну разве что иногда видите кошмары.
Константин закурил трубку. Старинную, из красной глины, с клеймом в форме трилистника. Он пускал ровные сизые кольца дыма в предрассветное розовое марево, которое вползло через окно и повисло в комнате. От дыма марево корчилось, повторяя его витки, но Константин пускал и пускал кольца, по-детски забавляясь истязанием как будто не живого, но очень даже трепетного эфира.
Сатана примолк на мгновение, но потом продолжил:
— Живете, будто смерти не существует. Я не прав?
— Ты прав, — согласился Константин. — Что ты говорил о смертной казни?
— Изволь.
Сатана потянулся — и распластался во всю длину, слившись на мгновение с узором старинного серо-палевого, словно заваленного осенними листьями персидского ковра, и пополз к окну. Он весь напитался жаром и, кажется, светился изнутри красноватым светом, как спираль старинной лампы накаливания. Но ему не хватало главного заряда — солнечного, он алчно пожирал его лучи, доводя до кипения не только свою скользкую холодную плоть, но и то, что могло бы считаться его душой. Он встал на хвост, напряженно вытянулся и стал жадно пить глазами рассветные лучи, глаза его перестали тлеть, в них зажегся огонь, он резко развернулся к Константину и сказал:
— Людишки перестали бояться, трепет из них ушел. Содрогания нет в Пангее. А когда бы видели, как голова катится по плахе, вращая глазами, живая еще, орущая, да как спина конвульсирует, — ох как пригнулись бы. Ох как были бы счастливы.