Нора Баржес | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она видела почерк сразу.

Его направление.

Как режет, как членит, как соединяет сосуды зримого этот пресловутый мазок.

Она умела подхватить его, затерявшийся во времени, как стежок.

Она умела легчайшим прикосновением, без самозванства и вульгарности, вытащить утонувшую ниточку и проявить лаконичные пинии на нежном даже не пригорке, а бугорке в желтоватом вереске, оживить кремовый с розовыми всполохами густой аромат итальянского воздуха. Она умела, когда возможно, вообще не трогать то, до чего не дотронулось время: античные развалины на заднем плане, например, но дать густоты цвета на выцветшей тропинке, по которой шагает мальчик в шароварах (охра, киноварь), ведя под уздцы милейшего ослика, которому возвращены и попонка, и заклепки на уздечке – микроскопические, удаленные на сотню километров от глаза, но бывшие в действительности и теперь вернувшиеся в нее.


Ей хотелось масштаба. Ей хотелось мастерства. Ей было нужно почитание, преклонение, причем не от кучки кореек, берегущихся автомобиля, а настоящее, пышное, устланное лепестками роз.

Чувствуя безупречность, неумолимость мазка именно как прикосновения к жизни, она собрала класс, сделала в стенах одной небольшой комнатки в реставрационной мастерской свою школу, набрала туда мальчиков, брутальных, непокорных, шевелюристых, и научила их и себя с их помощью показывать чудеса дрессуры. Они научились улавливать ее приказы по глазам, мельчайшим движениям вечно ледяных пальцев, кончиков губ. Они воспроизводили не хуже нее осликов и попонки, опавшие лепестки белоснежных афинских роз, падающую с пронзенных ладоней кровь и прочее, без чего невозможно воскреснуть старому мастеру для новых душ и стен.


Они были влюблены в нее через эти ее прикосновения к холсту. Ее руки реставрировали, воскрешая, ее руки ласкали, давая почти умершему шанс оказаться видимым. Говорили, что она по очереди приближала их, чтобы уж наверняка завладеть их душами, она умело проходила сквозь их жен, любовниц, детей, не замечая их присутствия. Они все вместе ловили движение мазков, питались их плотью, перевоплощая их, они занимались этой любовью страстно и совместно, образовав братство, сестринство, мастерскую, трон для Норы, ее власть, ее господство.


Она называла их «мои мальчики». Она знала, где у каждого из них сердце, и изредка трогала его руками. Она знала, что именно они понесут ее окоченевшее тело к выходу на своих крепких плечах, удрученно потрясая густыми пегими и огненными шевелюрами.

Пришел Бо́рис Райхель. С которым вот уже двадцать лет писали и переписывали. Когда начинали, был беден, худ. Разглядела его, подняла, показала коллекционерам.

Нынче ему надо в Израиль, там его место.

Он поедет, она его понимает, он уверен.

Она болела хуже прежнего в тот день, когда он зашел сказать ей, она еще мучилась от призрака Риточки, она как раз хотела пожаловаться ему, опереться на его крепкие настоящие слова утешения.


Другой, Петр Зелин, который также был вассалом ей, а в мастерской пуще всех кулинарил и веселил, распевал французские шансоны, вот уже два месяца как назначен начальником какой-то экспертизы, что, конечно, большой взлет, а главное – власть над всем фальшивым, новодельным и посему недостойным высоких цен.

Он сам не сказал ей, может быть, побоялся или застеснялся, что бросает ее, меняет на Экспертизу, сам когда-то из Новороссийска, бедняк и всякое такое, теперь больных родителей в Москву перевозить надо. Он сделался как-то неприятно учтив, и он не разделяет Нориных взглядов на реставрацию в мастерской, и главное – на Экспертизу, он ведь много раз говорил это, когда сам был ее неотъемлемой частью. Она чувствовала от него недоброе, она с большим душевным напряжением осознавала, что талантливейший Петя вырос из нее, как лопух, и теперь стремится все заполонить сорняками своих суждений. Он хочет растащить трех других мастеров, назначить их куда-то, взлетать по служебной лестнице стаей, роняя по дороге своих перевезенных родителей, а ее даже не роняя, а капризно спихивая ножонкой, больно ударяя жесткой пяткой в ее тонкую переносицу.

Трое оставшихся сникли, завяли, осунулись, в одну минуту постарели и превратились в утиль. Их уже было бессмысленно пересаживать в другие дорогие и красивые горшки, их было бессмысленно удобрять, выносить на воздух, усиленно поливать. Мастерская – главная Норина профессиональная крепость – развалилась в одну минуту так глупо и неожиданно, что она не успела принять респектабельную позу или сделать вид, что таким и был ее замысел.

Ее накрыло целиком.

Она плакала, потому что понимала, что сделалась никчемной.

Она страдала от головной боли.

Она температурила и бредила.

Она пролежала неделю.

Только благодаря поездке в Италию, куда они отправились проведать Анюту, она хоть как-то пришла в себя.

Несколько дней по приезду она не могла выйти на работу, возилась с каталогом Кремера дома.


Когда вышла, оказалось, что трое других «ее мальчиков» уже разбрелись кто куда, и в комнате, некогда бывшей волшебной реставрационной мастерской, стояли только оголенные пюпитры, мольберты, валялись дохлые тюбики с засохшей краской и убитые кисточки, ощетинившиеся на прощание всем там, что осталось у них от некогда прекрасного беличьего ворса.


Конец всегда очень прост, – подумала тогда Нора. – Это всегда естественное развитие событий, даже если нам кажется иное. Он наступает как выдох, за ним последнее слово. Он не жесток, не добр, он часть общего замысла, который больше нашей маленькой и беззащитной жизни.

Она закрыла дверь в прекрасную эпоху своего царствования и сделала вид, что никогда даже туда не заходила.

Начинать жизнь сначала Нора не хотела.

Точнее, уже не могла.

Раньше она, конечно же, пожаловалась бы какой-нибудь безвредной подруге, такой неопасной, серенькой, восхищающейся, заслуживающей примерным поведением добрые советы и великодушное покровительство.

Или Риточке, на худой конец, Риточке. Чтобы вдохнуть ее легкости и сияния, чтобы создать внутри пикантный коктейль из змеиного яда жизни и божественных сладких нитей ее рассуждений. О порхании мгновений, о мелькании человеческих судеб, о взаправдашней жизни этих умельцев предавать и растаптывать таких как Нора, с ее смуглым, но безупречным цветением, с ее настоящим тягучим страданием и правотой. Ах, эти русские петечки, ах, эти еврейские боречки, Риточка обласкала бы их имена прикосновением своего язычка, сведя их тем самым до простых упоминаний, иллюстраций, примеров к настоящим большим Событиям и Помыслам.


Нора скучала по Риточке. Точнее, вдруг заскучала – так отозвалась в ней боль, такое вызвала в ней горечь. Это бывает, уговаривала себя Нора, боль часто рождает тоску, влечение, боль пробуждает уснувшее, усопшее, заставляет воскресать былое чувство, намекая, что в нем может быть сладкое лекарство от нее. Сколько обмана и коварства в подобной забаве расстроенной души, – думала Нора, – а что Риточка? Глупая девочка, забредшая в дебри чужой жизни, чужих соблазнов, ей просто захотелось, и она, дуреха, даже не очнулась от этого желания, чтобы смекнуть, куда оно ее заведет.