— Ни слова не смей произносить без моей санкции! — проскрежетал он. — Понял?
Закурив, благодетель продолжил:
— Мир делится на тех, кто живет в свое удовольствие, веселится, празднует и пребывает в безопасности, и тех, кто тонет в кошмаре, получает крохи, грабит и убивает в темных переулках и на войне… И молится, равняется на небожителей, ибо они — пример недостижимого блаженства… Ты спросишь: на хрена нам сдалось боготворящее нас быдло? А кто будет создавать богатство, которое мы присвоим? Кто станет пахать на мае? Мы должны поддерживать свой статус и корпоративное единство в неприкосновенности. И скрашивать будни отребья — в собственных интересах.
После сверхдоходчивой лекции я заказал в кладбищенской иконописной мастерской складень, велев запечатлеть моего друга в образе Спасителя, и поднес наставнику выполненный на доске мореного дуба подарок.
Круг выисканных Гондольским и одобренных к появлению на экране Свободиным босховско-брейгелевских персонажей разрастался, сатанинский калейдоскоп складывался в запредельный, апокалиптический узор. Находясь в центре комически-зловещей мозаики, я давался диву: столь многообразен оказался — в сплошной общенеразличимой константе уродства — набор всевозможных его разновидностей и оттенков!
Плюгавый пристебай с затравленным взглядом (в миру — Побирушкин, а на экране — Поборцев), тщившийся предстать безбоязненным остроумцем, придумавший себе залихватский, ему казалось, образ: завсегдатай бара (на большее его фантазии не хватало), сидящий с кружкой пива под портретом Швейка (впрочем, сильно смахивающего на кайзера Вильгельма), эдакий рубаха-забияка, затевающий споры с кем ни попадя (то есть — с заранее приглашенными по согласованию со Свободиным кандидатами), возглавил цикл (инсценированных в импровизированной забегаловке) теледебатов «Смирно! Равнение на интеллигенцию!». Званые в его задымленное табачным смогом стойло говоруны приносили с собой (это было обязательное условие) завернутую в грубую бумагу копченую скумбрию, соленые сушки и плавленые сырки и, прежде чем приступить к толковищу, угостив ведущего этими деликатесами, произносили клятву: «Я, потомственный интеллигент, сознательно, в здравом рассудке и твердой памяти по доброй воле кладу в мышеловку бесплатный вонючий рокфор…» А затем бубнили околесицу и надсаживались о своей родословной и собственных заслугах в новейшей истории. Одни сообщали, что их генеалогическое древо уходит корнями в плодоносящий до сей поры черноземный слой верных государю опричников («а ведь эти столпы образованности, начиная с Малюты Скуратова, и есть самая совестливая и радикальная часть населения» — уверял затесавшийся и в эту эфирную клоаку Баскервилев), другие (в частности Златоустский-Заединер) похвалялись тем, как скупили у дураков-неинтеллигентов ваучеры и нажили на этой махинации запредельные суммы, что позволило открыть по всему миру филиалы трастовых фирм и таким образом способствовало распространению интеллигентности среди племен Новой Зеландии и Океании, третьи (к примеру, академик станковой живописи, продолжавший контрабандно переправлять за рубеж музейные раритеты) стенали, сколь тяжело сохранять подлинную интеллигентность в условиях, когда услуги публичных домов и отдельных девочек по вызову постоянно дорожают: «А ведь еще почетный гражданин Петербурга Достоевский завещал относиться к сонечкам мармеладовым рачительно, ибо любовью гулящих и падших будет прирастать золотовалютный запас страны!». Уши вяли слушать белиберду, но жадно прихлебывавший пиво ведущий (он восседал на высоком стуле, чтобы казаться значительнее и нависать над токующими умниками), одобрительно хмыкал, кивал, икал, рыгал и сдувал говорившим на голову пену (это был ритуал посвящения в ранг почетного интеллигента), засовывал им оберточную фольгу и липкие или колющиеся остатки закуски за шиворот, а затем торжественно возвещал: произошло рукоположение в продолжатели славных традиций передовой части общества. Внимая ответным благодарственным речам, он с гневом напоминал: «Плавленый сыр — основа рациона и потребительской корзины униженных и оскорбленных». А чуть позже присовокуплял: «Пиво придает беседе оттенок естественной простоты, которым славится интеллигенция, не правда ли? — И заключал: — Что поделаешь, если государство не дает возможности лучшим умам существовать в соответствии с их талантливостью и обрекает преумножителей интеллекта на прозябание!» Нищета буквально лезла гнилыми нитками из всех швов его модного, отороченного золотыми галунами френча, — словоохотливый шплинт почему-то предпочитал одежду военного покроя, мог засветиться в студии в берете с надписью «спецназ» или ОМОН, а то и куртке с камуфляжными разводами. «Мы — рядовые демократии», — комментировал он изменения в своем гардеробе и не уставал повторять, что подлинное народовластие может держаться и торжествовать только на штыках и под контролем твердой авторитарной руки, поскольку прозорливому тирану с высоты его трона (и приподнимался на шатком длинноногом, похожем на жирафа, стуле) хорошо видно, в каком направлении вести массы к благоденствию. С непростительным опозданием я узнал, что женат харизматический недомерок на дочери Свободина (дочь, милая крошка, как и папа, не отличалась гренадерским ростом и атлетическим телосложением), подозреваю, муж приглянулся ей (а возможно, и тестю) именно невзрачным калибром. Миниатюрное семейство, таким образом, сложилось по принципу мелкотравчатости, не случайно сам Свободин, постоянно освящавший своим присутствием передачу «Война — любовь моя», награждал участников взлелеянного им милитаристского игрища мелкокалиберными патронами для стрельбы в тире (где, собственно, и проходили транслируемые на всю страну заседания любителей взрывать, вешать, бомбить и крушить). «В случае чего будем осаживать реакционеров, стремящихся подорвать осенний и весенний армейский призыв и опоганивающих священные принципы „дедовщины“, — грозил карлик, раздавая боеприпасы и размахивая боевой шашкой, доставшейся ему в наследство от деда (из смутных объяснений, никак не удавалось вылущить: то ли белого офицера, то ли буденовского кавалериста). — Живота не пожалеем ради сохранения прозрачности унаследованного от Ивана Грозного и Петра Великого прорубленного в Европу окна…» Участников режиссируемой им ратно-бранной костюмированной потасовки он обряжал в мундиры наполеоновской или Красной Армии, казачьей сотни и войска донского, а в качестве затравочного залпа прибегнул к убойному финту: представители враждующих лагерей выходили к сымпровизированной Черной речке или намалеванной на ватмане горе Машук и палили друг в друга из дуэльных «ТТ» или «Смит-Вессонов» холостыми. Победившим считался тот, кто первым ввязывался в рукопашную и ставил противнику фингал под глаз.
Однажды я стал свидетелем разговора, который вели между собой дуэлянты-циклопы: у одного левый зрачок был сплошь затянут бельмом, а правую глазную впадину закрывала черная повязка, линзы очков другого — толщиной сантиметра в два — казались пуленепробиваемыми стеклами бронированного автомобиля, за этими выпуклыми заграждениями метались, как испуганные рыбки в аквариуме, увеличенные до размера фиолетовых слив катаракты.
— Любишь стрелять от пуза веером? — спрашивал первый. — Лично я дня не могу прожить, чтоб не пострелять.
— Еще бы не любить, я потомственный ворошиловский снайпер, — отвечал второй. — Мой дед стрелял по-македонски и в затылок, я принял почетную эстафету.