Наслаждение не может быть вечным. Так же, как месть рано или поздно теряет свой сладкий привкус. Она шла вдоль ряда замурованных в камне келий и пыталась вспомнить кто из этих добровольных узников был ее любовником. Пыталась вспомнить, вслушиваясь в кажущийся бесконечным стук молотков монахов, создающих новые места для заточения.
Утро. Первый любовник умер, и хищники лакомятся его телом. Чувства вернулись, и она увидела свои собственные руки залитые кровью.
– Это слишком жестоко, – сказала она богине в своем теле, но богиня не ответила. Лишь слезы скатились по грязным щекам. Соленые, замерзающие на морозе слезы.
Она бежала вниз. К подножию горы и дальше, в лес, в деревню. Бежала, не обращая внимания на поклоны и хвалебные речи крестьян. Бежала от самой себя. Бежала от своего непокорства. Бежала, зная, что утром снова проснется в монастыре. Неизбежно. Без шанса.
– Стой! – услышала она чей-то голос. Сильная рука сжала ее руку. Боль обожгла сустав. Она вскрикнула и упала на колени. – Извини, – сказал он, смущенно улыбаясь. Не монах и не крестьянин.
– Пообещай, что не замуруешь себя, – сказала она перед тем, как отдаться ему под пение птиц и шелест лиственных крон.
– С чего бы мне это делать?! – рассмеялся он. Она кивнула и впустила его в свое тело.
– Нет. Никто не причинит ему вреда! – ликовала она, спускаясь по снеженным тропам вниз, к подножию горы, к нему, к ее маленькой победе. Каждое утро. Каждый день. Влюбленная бабочка однодневка…
Ребенок заявил о себе в декабре, а в начале лета, у нее уже не осталось сил, на встречи с его отцом. Он ждал ее, но она не приходила. Смерть придет за ней, как только на свет появится новая жизнь. Новое тело для богини, в обмен старому и непокорному. Да. Она знала, что так все и будет. Боги принадлежат небу. Боги не знаю, что такое жизнь. Они лишь милуют и карают, а все остальное… Все остальное – это удел смертных. Как человеку никогда не понять жизнь бабочки, так и богам не понять жизнь людей. Они принадлежат небу. Мы принадлежим земле. И можно лишь надеяться, что так будет всегда. Надеяться, что небо и земля никогда не пересекутся. Не станут одним целым. Иначе…
Новорожденный ребенок плакал, словно зная, что это его единственный шанс отдать дань своей усопшей матери…
«Идея», – думал Джеффри Каминг, поднимаясь на 142 этаж здания Парамаунт Пикчерс, где находился вверенный ему видео архив, и вспоминая девушку из вестибюля. «Должна быть идея. Идея, согласно которой можно любить. Не любить во имя любви, а любить, по тому, что у тебя есть идея. Бороться ради кого-то, прилагать усилия… Но все это не более чем идея. Как детская, глупая идея поймать птицу. Ребенок тянет руку, сжимает птенца в руке, но не знает, что ему делать дальше. Вот что такое идея. Так же и в любви. Добиться, получить, а потом отпустить, позволить улететь. Согласно идее. Твоей идеи. Ее идеи…».
Лифт остановился. Дверь открылась. В нос ударил резкий запах разрушающейся старой видео пленки. Пленки, на которой некогда жили тысячи лиц и судеб. Пленки, на которой некогда была жизнь. Сейчас же все это выглядело не более чем наскальными рисунками древних цивилизаций – конечно, их нужно хранить, но вот восхищаться… Джеффри перешагнул, через открытую коробку. Черная пленка из нее вываливалась. Кто-то из грузчиков, переносивших архив на последний этаж Парамаунт, был не особенно заботлив. Семидесяти миллиметровая пленка извивалась, ползла куда-то в темноту, прицепившись к ноге незадачливого грузчика. Там ее дорога и закончилась. Грузчик просто перерезал ее. Джеффри собрал останки пленки, убрал их обратно в защитный футляр, прочитал название «Титаник», попробовал воспользоваться картой, чтобы отыскать полку, на которой должен храниться фильм, но так и не смог. Никто не заботился здесь о порядке. Главное, что стеллажи стояли ровно и крепко, уходя в бесконечную даль. А вот то, что стоит на них – плевать. Он наудачу взял с полки первый попавший под руку футляр. Пленка была старая, но все еще пригодная для проектора. О последнем Джеффри информировался на курсах, когда готовился получить эту работу. Трехмерная копия выглядела, как настоящая. К ней даже можно было прикоснуться. Почувствовать ее механизмы, повернуть их. Холод железа, шероховатость ручки проектора, блеск линз. Набор нейронов проникал в мозг и вместе с ними Джеффри начинал испытывать те же чувства, которые испытывал работник в кинотеатре, заправляя в проектор пленку, готовясь к показу, а внизу сидела толпа людей. Может быть, среди них были далекие родственники, Джеффри не знал, кого в данной проекции использовали режиссеры, но запахи были ему знакомы. Кажется, такие же запахи были использованы на показе мастерской по ремонту тренажеров.
Информация клубится, поступает в мозг. Оживают органы чувств, оживают так, как запланировал режиссер фильма, сердце бьется сильнее и слабее, слезы текут из глаз или же на губах появляются улыбки, если по сценарию люди должны смеяться.
Джеффри вернул коробку на место. Осталась лишь та, что он нашел. Он отыскал лампу, попробовал прочитать этикетку, список актеров, имена сценаристов, продюсеров. Бумага съежилась, пожелтела, чернила выцвели. Говорят, в новом архиве ничего подобного никогда не случится. Как только проверка закончится, помещение будет запечатано, воздух выкачан. Джеффри остановился. Воспоминания ожили, перехватили дыхание. «От этих сценариев иногда можно сойти с ума!» – подумал он. Мозг работает, как приемник. Странно, но порой кажется, что половина чувств не настоящая, не реальная. Половина мыслей, убеждений.
Джеффри проверил по карте, где находится проектор в этом безбрежном море забытых, выброшенных из жизни фильмов. Клей и инструкция по ремонту поврежденной пленки лежали на столе рядом с проектором. Джеффри проверил последовательность кадров, убедился, что ни один из них не утерян, выждал необходимое время. Пленка склеилась прочно, и Джеффри потянулся к проектору.
Разобраться с конструкцией оказалось не так просто, но вскоре на белом экране стены замелькали картинки ожившего фильма. В прямом смысле картинки. Джеффри смотрел на них, но ничего не понимал. Не было чувств, которые приходили в мозг во время просмотра последних фильмов, не было ощущений, запахов…
Джеффри поспешил выключить проектор, но у него ничего не вышло. Электромотор продолжал крутить пленку, на стене бежала картинка, из динамиков доносились громкие звуки.
– Песня? – растерялся Джеффри. – Это что, действительно, песня?
Он взволновался, но скорее от того, что вообще смог уловить хоть пару никчемных нот. Проектор продолжал работать. Джеффри попытался спешно сдернуть с него одну из катушек с пленкой, порезался. Боль полоснула сознание. Кровь закапала на белый пол из порезанной ладони. Джеффри зажал левой рукой кисть, задержал дыхание. Нет. Кровь была настоящей. И боль. И… Он снова не поверил, что слышит песню. Теперь это был уже не только мотив, но и слова. Незнакомые слова. Чужие. Слова, которые не звучали в голове, становясь чем-то родным, но слова, которым еще только предстояло завоевать любовь или ненависть. Слова, которые не подчиняли волю, а давали ей право выбора. И персонажи на экране… Джеффри вдруг понял, что может любить или ненавидеть их по своему собственному выбору. Никаких заранее заготовленных образов и клише. Фильм начал притягивать, очаровывать. Хороший фильм? Плохой? Джеффри чувствовал, что все это теперь зависит от него. И песня. Песня оживляла, заставляла сердце биться сильнее. Он мог плакать или смеяться, и все это принадлежало ему, его жизни, а не тем, кто хочет, чтобы он плакал или смеялся.