Проклятая игра | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Когда ты родился, Марти?

– В 1948. В декабре.

– Война уже закончилась.

– Да.

– Ты даже не знаешь, что ты пропустил.

Обычное начало для исповеди.

– Это было такое время!

– Вы здорово воевали?

Уайтхед нагнулся за одним из менее поврежденных кресел, поднял его и сел. Несколько секунд он молчал.

– Я был вором, Марти, – наконец произнес он. – Ну, подпольный коммерсант – это более впечатляюще звучит хотя на деле это одно и то же. Я одинаково свободно говорил на трех или четырех языках и я всегда быстро соображал. Все это облегчало мне жизнь.

– Вам везло.

– Везение не имеет никакого отношения к этому. Не везет людям, которые не могут управлять.А я управлял,хотя в то время я не знал об этом. Я сам создал свое собственное везение, если хочешь. – Он помолчал. – Ты должен понять, война – это не то, что ты видишь в кино; по крайней мере моя война не была такой. Границы менялись, люди предавались забвению: мир был открыт для захвата.

Он качнул головой.

– Ты не можешь представить себе этого. Ты всегда жил в период относительной стабильности. Но война меняет правила, по которым ты живешь. Внезапно становится хорошоненавидеть, хорошоаплодировать разрушению. Люди могут проявить свое истинное я...

Марти было любопытно, куда заведет их это вступление, но Уайтхед уже вошел в ритм своего повествования. Сейчас было не время прерывать его.

– ...и когда вокруг так много неопределенности, человек, способный сформировать свою собственную судьбу, может быть Королем Мира. Прости за преувеличение, но я чувствовал себя именно так. Королем Мира. Я был умен, ты понимаешь? Не образован —это пришло позже, а умен. Образование улицы, как это сейчас называют. И я намеревался извлечь все из этой чудесной войны, посланной мне Богом. Я провел два или три месяца в Париже, как раз перед оккупацией, потом улизнул, когда пришло время. Потом я отправился на юг. Наслаждался Италией, Средиземным морем. Мне все доставалось даром. Чем тяжелее становилась война, тем лучше становилось мне. Отчаяние остальных людей сделало меня богачом.

Конечно, я транжирил деньги. Мои заработки никогда не оставались у меня дольше, чем несколько месяцев. Когда я думаю о картинах, которые прошли через мои руки, предметах искусства, – легкая добыча... Я не просто писал в горшок, расписанный Рафаэлем. Я продавал все это грузовиками.

Когда подошла к концу война в Европе, я подался на север, в Польшу. Немцам приходилось туго – они понимали, что игра заканчивается, – и я думал, что смогу заключить несколько недурных сделок. В конце концов – это была действительно ошибка – я очутился в Варшаве. От нее практически ничего не осталось, когда я появился там. То, что не сожгли нацисты, сожгли русские. Это было одно пепелище от края до края. – Он вздохнул и нахмурился, пытаясь подобрать слова. – Ты не можешь себе этого представить. Это был великий город. Но тогда... Ну как мне тебе объяснить? Тебе придется видеть моими глазами, иначе все это бессмысленно.

– Я пытаюсь, – сказал Марти.

– Ты живешь в себе, —продолжал Уайтхед. – Так же, как и я живу в себе.Мы имеем очень четкое представление о том, кто мы. Вот как мы оцениваем себя – по той уникальности, что есть в нас. Ты понимаешь, о чем я?

Марти был слишком заинтригован, чтобы солгать. Он покачал головой.

– Нет, не совсем.

– Естествовещей, вот что я имею в виду. Все в мире, имеющее какую угодно значимость, есть совершенно особенная самость —это факт. Мы любуемся индивидуальностью облика, манер и, мне кажется, мы допускаем, что некоторая часть этой индивидуальности существует всегда – хотя бы в памяти людей, которые ощущали ее. Поэтому-то я и ценил коллекцию Иванджелины – потому что меня восхищают особенныевещи. Ваза, не похожая на остальные, ковер, сотканный особым методом.

Затем, внезапно, они вновь вернулись в Варшаву...

– Там было такое величие! Красивейшие дома, великолепные костелы, величайшие произведения искусства. Так много всего. Но когда я приехал туда, все это уже исчезло, все было превращено в прах. Где бы ты ни шел, везде все было одинаково. Под ногами была грязь. Серая пыль. Она пачкала твою обувь, она висела в воздухе, она стояла комом в горле. Когда ты сморкался, сопли были серого цвета, и дерьмо было таким же. Но когда ты всматривался в эту дрянь, ты замечал, что это была не просто грязь – это была человеческая плоть, обломки, куски фарфора, газет. Вся Варшава была в этой грязи. Ее дома, ее жители, ее искусство, ее история – все ушло в землю, которую ты топтал ногами.

Уайтхед сгорбился. Сейчас он выглядел на свои семьдесят лет – старик, погрузившийся в свои воспоминания. Лицо его было сморщено, кулаки сжаты. Он был старше, чем был бы отец Марти, если бы его отвратительное сердце не было таким больным; только отец никогда не мог бы так говорить. У него не было бы такой силы самовыражения и, как полагал Марти, глубины боли. Уайтхед был в агонии. Воспоминание о грязи. Более того – предчувствиеее.

Когда Марти подумал об отце, о прошлом, в его голове вдруг ярко вспыхнула картина, навеянная воспоминаниями Уайтхеда. Ему было лет пять или шесть, когда умерла женщина, жившая через три двери по соседству. У нее, очевидно, не было ни родственников, ни еще кого-нибудь, кто мог бы должным образом позаботиться о том небогатом имуществе, которое осталось в ее доме. Совет объявил о своем праве собственности и практически опустошил квартиру, собираясь продать мебель с аукциона. На следующий день Марти с приятелями нашли на аллее, спрятанной за домами, несколько валяющихся вещей умершей. Сотрудник совета, торопясь, просто опустошил ящики гардероба, запихнул бесполезные личные вещи в наволочку и выбросил ее. Пачка писем, грубо перевязанная выцветшей лентой; альбом фотографий, где она была запечатлена во все периоды своей жизни: девочка, невеста, ведьма среднего возраста – уменьшаясь в размерах, становясь все более высохшей; множество ничего не стоящих безделушек; сургуч, перьевые ручки, нож для вскрытия писем. Мальчишки налетели на все эти выброшенные вещи, как гиены в поисках чего-нибудь вкусненького. Ничего не обнаружив, они разбросали разорванные письма по аллее, разодрали на страницы альбом и глупо хихикали над фотографиями, хотя, наверное, какой-то внутренний суеверный страх не позволял им порвать их. В этом не было нужды. Стихия вскоре поиздевалась над ними более эффективно. Через неделю дождя и ночных заморозков лица на фотографиях были испорчены, загрязнены и в конце концов разрушились полностью. Возможно, последние существующие фотографии давно умерших людей размазались кашей по аллее, и Марти, проходя по ней каждый день, видел, как они постепенно исчезают, видел, как чернила на порванных письмах смываются дождем, пока память о старой женщине не исчезла совсем, как и ее тело. Если опрокинуть урну с ее прахом на истоптанные останки ее вещей, они будут абсолютно неразличимы: все – серая пыль, их значимость безвозвратно утеряна. Рука праха безжалостна.