Ноа и ее память | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А дом, он знает что-нибудь о доме?

Отец снова остановился и в растерянности посмотрел на меня, не понимая моей дерзости, не постигая моих целей, как будто за моим вопросом был сокрыт целый ворох тайных проблем. Наконец он громко и раздраженно сказал так, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что он рассердился:

— Он ничего не знает о доме, он ничего не знает о тебе, но ты моя дочь, он мой брат — и точка.

И больше он не позволил мне ничего сказать. Он решил: я поеду вечером переночевать в какой-нибудь гостинице в Порриньо с тем, чтобы рано утром пересечь границу, а он сделает это вслед за мной на епископской машине. Мы встретимся в гостинице в Валенсе, и отец попросил, чтобы, даже если я увижу моего дядюшку раньше, я не спешила подходить к нему и подождала, пока приедет он, не лишая его, таким образом, возможности первым обнять брата и представить ему меня.

Я действительно провела ночь в Порриньо, рано утром встала с непривычной нервозностью, передавшейся мне, по всей вероятности, от отца, и направилась в Туй {18} к границе, намереваясь пересечь ее. В гостинице Валенсы я села на террасе с видом на реку и попросила, чтобы мне подали полный завтрак с двойным, очень крепким кофе. Вскоре из отеля вышел мужчина немного полнее и ниже ростом и с менее пышными волосами, чем мой отец, но такой же дородный и представительный; он подошел к крепостной стене, опоясывающей не только гостиницу, но и всю Валенсу на берегу Миньо, и застыл в неподвижности, созерцая противоположный берег реки. Проходили минуты. Я уже съела второй завтрак, а мой дядя все продолжал стоять, застыв в сдержанном напряжении, впившись руками в железную решетку на краю обрыва. В таком положении его и застал мой отец. Он подошел к нему, взглянув сначала на меня, и я легким наклоном головы ответила на его молчаливый вопрос, снимая все его сомнения; братья крепко обнялись и застыли в нескончаемом объятии. За исключением слез Кьетансиньо, обильных и легких, почти ливневых, если не океанских, я никогда не видела таких слез, молчаливых слез, исходивших из горла, стиснутого невидимой рукой, забитого словами, готовыми вырваться наружу, но вынужденными вернуться обратно перед очевидной ненужностью быть высказанными. Они долго стояли обнявшись, потом отстранялись, разглядывали друг друга и снова сжимали объятия. В конце концов отец сделал мне знак, и я, глядя на реку, направилась к ним по пустой террасе. Мужчины еще продолжали обниматься, но когда я подошла к ним, отец отстранил своего брата и, указывая на меня, сказал:

— Это твоя племянница, моя дочь.

Мой дядя посмотрел на господина епископа, тот молча кивнул головой; затем посмотрел на меня и крепко обнял. В это мгновение я начала его любить. Он проговорил тихо и хрипло:

— Боже мой! Боже мой! Благодарю тебя, Боже, благодарю.

Наконец втроем мы сели за стол, который до этого я занимала одна, и их аппетит был таким заразительным, что я попробовала немного от завтрака каждого из них, пока еще была в состоянии что-то есть, а потом принялась лепить шарики из хлебных крошек. Мой дядя все время удивленно смотрел на меня и повторял моему отцу:

— Она вылитая наша мама.

Потом клал свою руку на мою и смотрел на моего отца.

Так мы проговорили до полудня. Отец оставил машину на одной из площадок, расположенных возле гостиницы, он был в цивильном костюме; в полдень мы встали из-за стола и пошли прогуляться по крепости, которая в середине недели и в это время дня имела пустынный, почти заговорщический вид, что весьма подходило переживаемому нами моменту.


Возможно, я не хочу вспоминать больше, потому что это утро до сих пор живет в моей памяти, и мне просто не надо ничего вспоминать. Я хочу сказать, что могла бы даже сейчас вспомнить разговоры, мнения, обмен новостями, которым братья посвятили первые три часа своей новой встречи и которые завершились предложением отца перевезти моего дядю через границу на машине епископата. «Ты поедешь со мной, и посмотрим, кто посмеет тебя задержать». Но дядя отказался: он собирался приехать, но позже. Сейчас еще не время, и потом ему некогда. Он должен как можно скорее вернуться в Лиссабон, чтобы успеть на самолет, который доставит его обратно в Соединенные Штаты. Позднее он отправит к нам одного из своих сыновей, а мой отец тем временем соответствующим образом разузнает, как может быть воспринято возвращение его брата на родину.

Мы пообедали в той же гостинице, а затем все трое отправились в Лиссабон, остановившись на ночь в Порто, где я решила сходить в кино и дать братьям возможность поговорить с той свободой, которую бы уже не ограничивало мое присутствие. На следующий день мы проводили его на самолет и поехали в Виану {19}, где нас ждал остававшийся там епископский шофер; мой отец переоблачился и, попросив меня пересечь границу вслед за ним, вернулся в О.

Я пытаюсь отвлечь память от того ужасного поля чувств, куда я соскальзываю и где позволяю воспоминаниям полностью завладеть мною. Как будто лишь только то, что зиждется на неудачах или безрассудстве, иронии или неприязни, имеет право на существование вне наших чувств, и, напротив, чувствительность, сентиментальность, если хотите, оправданы лишь тогда, когда тесно связаны с бессознательными мотивами наших поступков. Возможно, так оно и есть, и, быть может, поэтому воспоминание о встрече, только что возникшее в моей памяти благодаря этому дню и по воле моего тела, таит в себе опасность, которой следовало бы избежать. Но нельзя отказываться от своего жизненного опыта. Память не может увильнуть от исполнения своих обязанностей, к каковым, в частности, относится проявление бессознательных, эмоциональных мотивов, что движут нами, и чувств, что скрываются за нашей памятью. Разумеется, мне гораздо проще вспоминать о скучной жизни родителей моей матери: я абстрагируюсь от уз, связывающих меня с ними, помещаю их вдали от моих чувств и препарирую их с тщательностью хирурга, той тщательностью, какой я не в состоянии достичь, чтобы рассказать даже самой себе о встрече двух братьев, которую на самом деле в том виде, как я ее помню, вполне можно было бы препарировать. Вовсе не ради красного словца я могу сказать, что молчаливое объятие двух братьев прорывается для меня пронзительным криком, подобным восклицанию «отец! сын!», и когда, по завершении бессознательного, чувственного момента воспоминания, образ встречи предстает в моей памяти совершенно объективным и холодным, по моему податливому телу вдруг пробегает вызванная, возможно, профессиональной деформацией, дрожь, возвещающая о том, что я не должна считать подобное состояние души свойственным обычному человеку, если использовать метаязык, привычный, скорее, для моего деда по материнской линии, а не тот, что использую я и который не очень-то мне по душе, но зато прекрасно соответствует моему мыслительному процессу. А было все так, как я это сейчас вспоминаю. Посторонний и объективный наблюдатель не смог бы сказать ничего, кроме того, что он видел, а видел он двух мужчин, обнимающих друг друга в полном молчании, настолько полном, что не слышно было даже тех звонких похлопываний по спине, которыми обычно сопровождаются подобные встречи и которые я никогда не могла соотнести с какими бы то ни было причинно-следственными отношениями.