Ноа и ее память | Страница: 24

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда я поняла, что мы вновь направляемся в «Тамбре», то лишь сдержанность, к которой я была приучена за многие годы, не позволила мне предложить свой дом в качестве подходящего места для беседы, если только речь действительно шла о беседе; ибо само это понятие подразумевает обсуждение и выслушивание кого-то еще, кроме оракула. Я не сделала этого и думаю, что поступила правильно: неизвестно, что могло бы произойти на открытом поле. Окружавший нас шум голосов служил своего рода защитой, она была необходима, и все это понимали. Это сейчас я так думаю; а тогда я просто довольствовалась тем, что постепенно входила в компанию, добиваясь своим приветливым поведением, чтобы мне позволили влиться в нее и оказаться поближе к Кьетансиньо, который, догадавшись об этом (потому что совсем-то дураком он не был), подзывал меня к себе или обращался ко мне, принимая меня под свою покровительственную сень. Уже тогда Кьетансиньо был совсем не мальчик, он достиг зрелости и являлся состоявшимся мужчиной, что добавляло еще одну привлекательную черту к упомянутым ранее. Первоначально на меня произвела отрицательное впечатление разница в возрасте, которую я отметила между ним и теми молодыми людьми, что его окружали, поскольку я редко видела его с людьми его возраста. Но со временем и под воздействием опьянения, искупительной жертвой которого я оказалась, я пришла к выводу, что возраст окружавшего его хора был следствием его юного и дерзкого ума, открытого всему тому новому, авангардистскому, что характерно для младых лет. Кьетан оставался молодым и революционером, потому что он всегда был рядом с юными, и именно он объяснял им, как и откуда надо начинать делать революцию. Это было необыкновенно; я, проводившая прежде время в уединении, зарывшись в книги, мучаясь угрызениями совести по поводу отсутствия солидарности с себе подобными, которое предполагало мое затворничество, теперь оказалась в самой гуще революционной борьбы и была уже готова увлечь себя в водоворот событий. Но этого не случилось, хотя и не по моей воле; события развивались несколько неожиданным для меня образом, и я совершенно не чувствую себя в этом виновной.

В день нашей второй встречи, поздно вечером, когда кафе уже закрывали, Кьетан спросил меня в присутствии всех остальных, нельзя ли ему переночевать у меня, и сделал это так откровенно, так невинно, что я не заметила в его предложении никакого коварства, озабоченная лишь тем, чтобы скрыть от других свою гордость: меня выделили, мне оказали доверие, и я была в высшей степени удовлетворена тем, что отношения между людьми развиваются так естественно, открыто и искренне, именно так, как мне говорил сотни раз мой отец, чьи слова бились сейчас в моем подсознании; но я все же была женщиной и в какое-то мгновение вдруг поняла, что это предложение может быть воспринято всеми как единоличное решение Кьетана переспать со мной, и, вспомнив взгляды, направленные на меня во время моего дневного появления в «Тамбре», отвергла предложение.

— У меня дома гости, я не могу, поверь, мне очень жаль, — сказала я ему.

Мой отец, епископ, внушил мне, в частности, и то, что решения, касающиеся двоих, двоими же и должны приниматься. Мой отец, епископ, внушил мне, сама не знаю как, что скромность — это бесценная добродетель, обладать которой — счастье, но Кьетан не щадил ничего из того, чему учил меня мой отец. Кьетан был упрямым и напористым, и он настаивал:

— Но я все равно провожу тебя до дома.

Нужно было держаться каких-то принципов, но в тот момент я не захотела, мне не интересно было раздумывать, каких именно, и я приняла предложение, оставившее нас с ним вдвоем.

— Пройдемся пешком, уже совсем поздно.

Кьетан положил мне руку на плечо, и мы пошли под снисходительными взглядами всех остальных, которые лишний раз убедились в том, что, как бы там ни было, решения принимает он; этого было достаточно, чтобы заставить меня произнести громко, так, чтобы все могли слышать:

— Единственное, что я могу сделать для тебя, это немного прогуляться.

Кьетан напрягся, я заметила это по руке, которую он положил мне на затылок, что как бы намекало на подчинение или власть и что для меня было более, чем достаточным, чтобы показать свою агрессивность. Я всегда считала, что любой тип отношений должен основываться на равенстве, и диктаторские нотки в голосе, властные жесты быстро начинали досаждать мне; я была свободным существом. По крайней мере, я была им, или пыталась быть, там, где чувствовала в себе достаточно сил, чтобы самой принимать решения. Я знала, что многие вещи для меня запретны, мне не дозволены: я не могла сказать, как другие, «мой отец» или «мой дядя», я могла говорить о семейных планах лишь в тесном кругу своих близких в доме в П., в библиотеке епископского дворца в О. или в дружеском уединении с дядей Педро; еще в очень немногих местах и при очень немногих людях — прежде всего при Эудосии, Доринде — я могла сказать «мой отец»; и я думала, что эти ограничения оправдывают мое полное неприятие какого бы то ни было принуждения, от которого, впрочем, я была весьма далека благодаря воспитанию, полученному мною в долгих разговорах с отцом и иногда также с Педро. Я быстро приняла решение и резко отстранилась от Кьетана.

— Спасибо, но теперь я могу дойти и одна.

Он не произнес ни слова. Он был ошеломлен и, думаю, делал жесты, говорящие о моем слабоумии; возможно, он подносил указательный палец к виску и закручивал там воображаемую гайку, возможно, он фыркал или щелкал большим пальцем о средний и указательный, ритмично размахивая рукой то вниз, то вверх. Что-то он наверняка делал, но меня это уже не слишком беспокоило: я знала, что на улице нет никого, кто бы мог нас увидеть. И еще я знала, что это останется тайной для всех остальных.

Проснувшись утром, я решила позавтракать где-нибудь в кафе и направилась в «Тамбре», шла медленно, думая об усердии, с которым стала посещать место сие, вовсе не будучи любительницей подобных повторений, по крайней мере, прежде, и озабоченная тем, что это могло создать у меня определенную зависимость. С другой стороны, я постепенно превращалась в человека, которого уже немного знают в узких кругах студентов факультета, посещающих кафе; я это заметила, когда вошла в одно из таких кафе и увидела: кто-то указывает на меня другим студентам из других групп или с других факультетов, и в этот момент я почувствовала себя неловко и ощутила свою незначительность. Размышляя над всем этим, я вошла в кафе; там сидел Кьетан. Увидев меня, он отодвинул стул и указал мне на него, приглашая сесть и помахивая одной рукой, в то время как другую осторожно подносил к губам, стараясь не запачкаться булочкой, которую он предварительно обмакнул в молоко.

Я позавтракала, сидя за тем же столиком и ведя неспешную беседу с Кьетаном. Закончив, торжественно объявила, что мне доставит удовольствие считать его приглашенным, и заплатила по счету.

— Теперь я тебе должен ужин и завтрак, — сказал он.

— Если ты считаешь, что ты мне должен, значит, должен, — ответила я.

Мы договорились встретиться после обеда в том же месте и в то же время, что накануне. Он пригласит меня на ужин.


Когда после обеда я пришла в «Тамбре», там стоял обычный гул, и были все те же люди. Во всеобщей суматохе я разглядела поднятую руку одного из официантов, который показывал мне белую бумажку. Я подошла, и он протянул мне записку. Это было лаконичное послание от Кьетана: