Боже, боже… какая путаница… как расплести этот жуткий колтун, который образовался в ее мыслях?!
Что, получается, их похитили те, кто знал о кассете и боялся, что ее новые хозяева смогут опозорить «светлую память» Чупа-чупса? Да какая там, к хренам, светлая память у этого… у этого вора и разбойника?!
А впрочем, он же ярый член партии «Верная сила». И если на телевидение попадет компромат на него – пусть даже посмертный компромат! – «Верной силе» накануне выборов в Думу это нанесет весомый ущерб.
Значит, все-таки дело в кассете. Товарищи Чупа-чупса по партии решили заткнуть рот тем, кто способен поколебать пьедестал их соратника. Да уж, там ребята крутые…
Ну и забрали бы эти крутые кассету, и дело с концом! А если они решили, что существует еще одна копия?
Была у Алены мысль ее сделать, была, да как? Видеомагнитофон только один, а доверить этот материальчик кому-то еще она просто побоялась.
Поверят им, что больше копий нет? Станут ли их вообще выслушивать? Может быть, их привезли сюда, чтобы, не задавая никаких вопросов… Чтобы прямо сейчас…
Он приехал в семь утра. Это могло бы показаться ранью, совершенно неприличной для визитов, кабы я не была в это время уже добрых два часа на ногах. Правду сказать, едва ли мне удалось нынче сомкнуть глаза хотя бы на полчаса…
На звонок мы выбежали в прихожую вместе с Павлой – с моей Павлой, постаревшей за эту ночь на десяток лет…
Открыв дверь и увидав Георгия, она согнулась вся, закрыла лицо руками и тихо заплакала.
Разумеется, вчера, стоило мне только ступить на порог, как она вмиг догадалась о том, что со мной случилось. И пришлось сказать, с кем и как это произошло, иначе она умерла бы от горя, думая, что надо мной надругались какие-то неведомые злодеи. Но отчего-то даже и после этого она не перестала горько, молча плакать, хотя я-то предполагала, что Георгий относится к числу ее любимчиков. Я думала также, что к утру ее слезы иссякнут, но, оказывается, нет…
А Георгий словно бы и не заметил ее слез, ее искаженного горем лица. Только сказал просто, как если бы это давно вошло у него в обычай:
– Павла, подай мне чаю. Покрепче и с лимоном. Ночь не спал!
Вот как? Значит, и он не спал тоже? Да, это видно. Лицо его осунулось, костюм измят до неприличия, волосы растрепаны, а щеки подернуты щетиной.
Я смотрела на Георгия во все глаза, и сердце мое чудилось мне птенчиком, который трепещет под накрывшей его ладонью. Боже мой… я впервые вижу его небритым! Сколь многое случилось в моей жизни впервые из-за этого мужчины… из-за человека, которого я любила, как мне кажется, всегда, с той самой минуты, как только увидела его впервые, любила тайно, страстно, ненавидя саму себя за эту любовь и уверяя себя, что ненавижу его. И, оказывается, он любил меня, тщательно скрывая эту любовь под маской пренебрежения. Но теперь… теперь все изменится меж нами! Нет, уже изменилось. И Павле он приказывает, как собственной прислуге, и ко мне явился в ту пору, которая для любого человека, кроме мужа, недопустима.
Он приехал делать мне предложение?
Я обмираю. Я не знаю, что чувствую. Странное, оцепеняющее смущение овладевает мной.
Мы проходим в гостиную, садимся, Павла подает чай, который Георгий выпивает почти залпом, хотя чай очень горячий, просит второй стакан, но этот уже пьет маленькими глотками, и все это время мы молчим, молчим…
Да, наверное, такому человеку, как Георгий, трудно решиться и сказать женщине, что отныне их жизни будут связаны. Он привык к свободе, он…
Наконец с чаем покончено.
– Я должен просить у тебя прощения, – говорит он наконец. – Ты… ты сейчас страшно рассердишься на меня.
Сердце мое, этот трепещущий птенчик, замирает. Что это значит? Почему я должна рассердиться? Он что, не может жениться на мне? Он уже женат?!
– Ночью я сказал тебе, что совещание у прокурора назначено на утро и мы поедем туда вместе. На самом деле… на самом деле оно состоялось тогда же, ночью.
Я смотрю, не тотчас понимая:
– Как? Без меня?!
– Уверяю тебя, я не мог этого предположить, – бормочет он, глядя с жалобным, мальчишеским, бесконечно милым выражением. – Но Вильбушевич был так сломлен арестом, что начал каяться… к тому же Дарьюшка забилась в истерике и рассказала фактически все, что мы хотели знать… Поэтому допросы решено было провести немедленно. Господи, ну не смотри так сердито! Сейчас ты узнаешь такое… такое… ты даже не можешь себе вообразить, что!
Итак, я осталась в стороне. Вернее, далеко позади. «Женское нутро», которое заставило меня вчера отдаться этому мужчине, сыграло-таки свою роковую роль!
– А Лешковский? – угрюмо спрашиваю я.
– Что Лешковский?
– Он сознался в убийстве?
– Чьем?! Лешковский никого не убивал. Он виновен лишь в том, что пытался спрятать останки Сергиенко, однако у него нервы сдали, когда с ним в поезде заговорил проводник, и он бежал. Однако убил Сергиенко не он, а Вильбушевич.
– А Наталью Самойлову?
– Погоди, – просит Георгий. – Давай все по порядку. Тут надо начинать издалека, иначе ты ничего не поймешь. Обещай слушать, не перебивая, хорошо? И прости меня, ладно? Я не могу тебе рассказывать, когда ты смотришь так сурово!
Сурово?!..
Когда смотрю на него, я чувствую, что холодное, одинокое сердце мое тает и течет, словно расплавленный слиток. Жар его прожигает мне грудь. Я люблю этого человека так, что губы сохнут от желания его поцеловать. Почему он не начал с того, на чем мы остановились вчера? Неужели он и впрямь думает, что расследование какого-то убийства значит для меня больше, чем он, его любовь, его поцелуи?
Я хочу сказать ему об этом, но не успеваю: он начинает говорить. И ведь он просил не перебивать. Поэтому я молчу и слушаю.