– Хорошо вам… – меланхолически вздыхает Абраша, обращаясь к братьям. – Всякое блюдо начинают со старших! А мы с Тимкой – последние: что останется от старших, то нам… Например, пупок от индейки или курицы… Тимка, ты когда-нибудь это ел? Я – никогда! Это всегда достается кому-нибудь из старших!
– Да-а… Очень плохо быть младшим! – поддерживает его Тима. – Шестым или седьмым…
– А ведь мальчишки-то правы! – вступается за них папа. – Сегодня первая порция каждого блюда дается младшим!
Бабушка не любит новшеств. Пусть все идет так, как заведено спокон веку отцами и дедами. Тимка с Абрашкой – еще сопляки. Ничего им не сделается от того, что они подождут своей очереди. «В жизни надо уметь ждать», – добавляет бабушка философски.
– Сопляки? – возмущенно кричат младшие. – Мы – сопляки?
Но все братья присоединяются к предложению папы: пусть сегодня последние будут первыми.
– И пупок пусть мамаша разделит между Тимкой и Абрашкой! – предлагает Лазарь.
Бабушке приходится уступить.
Какое веселое представление разыгрывают старшие! Николай, Мирон, Ганя, Лазарь – папу к этому не подпускают: он все кувырнет и опрокинет! – подносят первые порции праздничной трапезы младшим. С низким поклоном, с почтительными приговорами:
– Абрам Ефимович, пожалуйста!
– Тимофей Ефимович, просим, осчастливьте!
Младшие – они в самом деле еще желторотые птенцы, только недавно кончили гимназию – конфузятся, но страшно довольны. Дело, конечно, не в количестве: у бабушки наготовлено всего столько, что на всех хватило бы с избытком. Дело – в почете: никогда они такого почета и во сне не видали!
Я смотрю на маму, вижу, как она, нагнувшись к сидящему рядом с нею Николаю, шепчет ему что-то, показывая глазами на Пиню. На секунду удивившись, Николай понимающе кивает – и Пиня оказывается включенным в число младших, которым сегодня первое место и первая порция.
Праздничный ужин длится долго. К концу я даже слегка задремываю, привалившись к дедушкиному плечу. Мне ведь дали в рюмочке немножко вина, разбавленного водой. «Я – пьяная! – думаю я с гордостью. – Ужасно пьяная!» Сквозь дрему я слышу взрывы дружного смеха, веселые рассказы: каждый из «брильянтов» рассказывает о себе. Братья добродушно посмеиваются друг над другом. Особенно достается младшим, Тимке и Абрашке, за обжорливость.
– Караул! – кричит Мирон, который сегодня ради праздника настроен почти добродушно. – Держите детей! Пусть они наконец отвалятся от еды – ведь лопнут! Ей-богу, лопнут!
– Лопнут? – обиженно переспрашивает Абраша. – Хорошо тому, кто уже кончил университет и работает! Он сразу забывает студенческую голодовку. У нас в Варшаве…
– А у нас в Дерпте лучше, да? Сытее? – кричит Тима.
– А у нас в Харькове, хлопцы, тоже не так, как у мамаши в пасхальный вечер! – вступает в это состязание Лазарь.
Но все затихают, слушая, как Ганя рассказывает о своей петербургской работе. Гане очень посчастливилось: его взял к себе в ассистенты известный окулист, профессор Донберг. Под руководством Донберга Ганя ведет исследования и наблюдения над новым методом лечения страшной глазной болезни – глаукомы. Профессор Донберг доверяет Гане самостоятельно оперировать. Недавно профессор похвалил его: «У вас отличная рука. Из вас будет толк». Так и сказал профессор Донберг!
С какими сияющими лицами слушают Ганю дедушка и бабушка, сколько тепла и внимания на лицах всех братьев! Шутка ли, профессор Донберг, сам профессор Донберг, сказал нашему Гане, что из него будет толк!
– Брильянт! – шепчет бабушка растроганно. – Все – брильянты… – И, словно испугавшись, что мама может обидеться, бабушка обнимает и целует ее. – И жену тебе, Яков, Бог дал брильянтовую и дочку…
С тех пор прошло много десятков лет. Из тех, кто сидел за этим праздничным ужином, не осталось в живых никого, кроме одной меня. Нет бабушки, дедушки, Николая, Мирона, Лазаря. Умер Ганя, который в самом деле стал известным профессором. В Отечественную войну фашисты убили моих папу и маму. Тима и Абраша погибли от голода и холода во время ленинградской блокады… Но я помню этот пасхальный вечер, словно он происходил вчера! И свечи в двух высоких старых шандалах-подсвечниках, и отсветы их на скатерти, старенькой скатерти, старательно подштопанной бабушкиными руками, но празднично-белоснежной и прикрахмаленной. Счастливые лица бабушки и дедушки. Спокойные, мужественные лица семи братьев – дружных, понимающих друг друга с полуслова, сильных своей братской близостью. Они, эти братья, прошли суровую школу лишений, борьбы и потому смотрели вперед без страха, уверенные в себе.
Когда при мне говорят: «семья», «хорошая, дружная семья», я вспоминаю этих родных мне людей за праздничным столом, за которым нашлось место и для бездомного Пини, тоже завоевывающего себе трудом и лишениями место в жестокой жизни. И я понимаю: хорошая, дружная семья – это огромная сила!
(Кстати, на следующий день Пини за столом уже нет: старшие дяди мои дали ему денег на поездку домой, в Кейданы, к его родителям.)
Когда в тот вечер я уже лежу в своей постели, ко мне присаживается мама.
– Мамочка, ты – грустная? – спрашиваю я. – Почему ты грустная?
Мама отвечает не сразу. И говорит, словно сама с собой, в раздумье:
– Мишу вспоминаю. Брата моего. Твоего дядю… Ведь ему легче было пробиваться в жизни, чем этим семи братьям! Все имел, все получил даром, легко, без всякого труда… И – ничего в жизни не добился! Ничего из него не вышло…
На третий день праздника, накануне отъезда Гани, которого профессор Донберг отпустил из клиники только на четыре дня, мы идем всей семьей к фотографу (тому самому Хоновичу, который живет над квартирой доктора Пальчика). Наше шествие по улице имеет внушительный вид. Впереди дедушка ведет под руку бабушку в новом «шляпендроне», как называет дедушка ее шляпку (шляпендрон подарили сыновья). За ними папа ведет маму. А дальше идут парами холостые: Николай с Мироном, Ганя с Лазарем, Тима с Абрашей. Для меня пары нет, – Сенечка-то ведь еще крохотуля! – и меня ведут Тимка с Абрашкой.
На лестнице у фотографа, проходя мимо квартиры доктора Пальчика, Николай спрашивает:
– Как, мамаша? Зайдем к доктору Пальчику, сломаем у него кушетку?
Лестница гулко повторяет эхо – все хохочут на шутку Николая. Даже бабушка не обижается – смеется.
Наша семейная фотография – бабушка и дедушка со своими «брильянтами» – получилась, говорят, очень похожей. Только я, увидев свое изображение, немножко удивилась: мне-то ведь казалось, что я гора-а-аздо лучше!
* * *
Тем временем приближается день выступления Лели Мухиной в «Коварстве и любви». Волнуется сама Леля, волнуется Володя, волнуемся все мы. У меня еще и дополнительное волнение: возьмут меня в театр или не возьмут? Но мои опасения оказываются напрасными – меня берут, хотя мама и говорит: «Право, не знаю… Кажется, не следовало бы…», и так далее, и тому подобное.