– Мама! – И Соня бросается навстречу торопливо идущей к институту невысокой, худенькой женщине. – Мама!
Мать и дочь припали друг к другу, смотрят не насмотрятся одна на другую. Соня забыла обо всем: и о своем чемоданчике, который она поставила рядом с нами на тротуар, и о нас. Она забыла даже свой вечный страх, как бы кто, увидев ее маму, не понял, что они «бедные».
Нас Соня не стесняется – три года она дружила со мной, ходила с нами по коридору во время перемен.
– Мама, – знакомит нас Соня, – это мои подруги, я тебе говорила. Помнишь? – И Соня смеется беспричинным счастливым смехом.
– Как же, как же! – говорит Сонина мама, обнимая нас и тоже смеясь, как бы отражая радость Сони. – Спасибо, милые, хорошие!
Взявшись под руки, Соня и ее мама уходят.
Мы смотрим вслед им. Только я знаю, какую тайну, тяжелую, горькую, несут они в душе. Глядя вслед их удаляющимся фигурам, я думаю: «Пусть все будет хорошо! Соня, все, все будет хорошо, вот увидишь!»
У меня в голове толкаются неясные мысли: «А про Соню и ее маму папа сказал бы, что это «нужно помнить»? Вот про этот жестокий стыд за стоптанную обувь, за перелицованное платье?.. И про гордость Мели, тщеславящейся попугайным нарядом «тетечки», шикарным рестораном «папульки», возможностью не ходить пешком, а ездить хотя бы в измызганной извозчичьей пролетке?..» Да, да, это тоже надо запомнить! На всю жизнь!
Первый наш «визит» – на Шопеновскую улицу, к Гороховым. Со времени экзамена по алгебре сюда ходила только Маня – на свои ежедневные занятия с Досей Гороховой.
В подъезде, где живут Гороховы, Маня останавливает нас.
– Вот что! – заявляет она очень решительно. – Ни одного слова о том… Понимаете? Можете рассказывать, как кто сдал географию, как кто чуть не срезался по физике. Но ни геометрии, ни алгебры у вас не было. Понимаете? Не было! – еще раз подчеркивает Маня.
Совершенно замороженные этим предисловием, мы входим к Гороховым с такими лицами, словно мы пришли на похороны.
Но хозяева так радуются нашему приходу, что мы сразу оттаиваем и перестаем торжественно пыжиться.
Горохов с интересом всматривается в каждую из нас, узнает, вспоминает разные смешные случаи, происходившие на его уроках в нашем классе. Конечно, он заставляет меня покраснеть, припомнив, как я заявила ему как-то, что «Яновской сегодня в классе нет»!
– А я уж тогда всех помнил, а про вас еще Юле и Досе рассказывал: «Есть в классе этакая Жанна д’Арк – не то девочка, не то мальчик, Яновская…» – И Серафим Григорьевич вспоминает это так беззлобно и весело, что я снова обретаю равновесие и смеюсь вместе со всеми.
Но Люся Сущевская продолжает дичиться. Она и идти к Гороховым не хотела. А теперь сидит позади всех нас, словно прячется.
Но Горохов хитро сощуривается.
– Показалось мне это, – говорит он, обращаясь ко мне, – что вы тогда вдвоем приходили?.. Помните?
Еще бы не помнить! Умирать буду, вспомню, как Люська стояла тогда перед Гороховым на одной ноге, а я не знала, куда девать свои треклятые лайковые перчатки!
А Горохов продолжает вспоминать:
– Ваша спутница тогда меня даже испугала. Вдруг охнула, сорвала с ноги туфлю и убежала… Что это с ней было?
Все хохочут. А я говорю самым кротким и невинным голоском:
– Люсенька, это ведь ты тогда была со мной? Так объясни Серафиму Григорьевичу. Он интересуется…
Снова взрыв хохота, и обиженный голос Люси, спрятавшейся за спинами подруг:
– Да-а! Объясни ему, объясни ему… А вот я бы посмотрела, как бы он сам, если одна туфля своя, а другая – мамина!..
В общем, беседа течет весело, непринужденно.
Но вдруг Горохов говорит, посерьезнев:
– А я вам тоже хочу объяснить одну вещь… Я недавно совершил один поступок… ну, скажем, странный. Вы знаете, о чем я говорю…
Мы молчим. Ведь дело не в нашем ответе: мы ждем обещанного Гороховым объяснения.
– Если бы вы пришли к выпускным экзаменам с недостаточными знаниями и происходило это по вашей собственной вине, я бы для вас палец о палец не ударил! Ленились, голубушки, небрежничали? Так извольте, как говорится, и саночки возить: проваливайтесь на экзаменах – так вам и надо! Но вы не были виноваты, вот в чем дело! – Помолчав минуту, Серафим Григорьевич продолжает: – Да, вы были невиноваты. И почему-то это никого в вашем институте не беспокоило. Вы шли на скандальный провал, и никто не хотел вам помочь! Это – вот именно это! – и решило для меня все… Теперь вам понятно?
Мы молча киваем.
И тут же Юлия Григорьевна – она с тревогой следила за тем, как волнует Горохова этот разговор! – быстро и незаметно меняет тему. Она расспрашивает нас, где мы проведем лето, кто из нас собирается учиться дальше, чему и где.
Мы уходим от Гороховых совсем и окончательно обвороженные этими – мы это чувствуем! – чудесными людьми.
Уже в передней, прощаясь, Люся обещает, словно утешая хозяев:
– Мы к вам еще придем!
– Непременно! – подхватывает Катюша Кандаурова.
Около кладбища нас ждут наши друзья гимназисты: Леня, Гриша Ярчук, Макс Штейнберг. И Диночка с ними. У мальчиков сегодня тоже был выпуск. Макс и Гриша получили золотые медали.
Мы стоим все у могилы, у простого, успевшего уже потемнеть креста с простой надписью:
НАШ АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ
Стоим и молчим. Не надо ничего говорить – у всех одни и те же мысли, одни и те же воспоминания.
Я смотрю на Люсю… «Помнишь, – думаю, – как мы повстречались с ним в последний раз, случайно, в Екатерининском сквере?..» – «Да, – отвечают мне Люсины глаза. – Я еще тогда почему-то подумала: больше я его не увижу…»
И еще я вспоминаю, как я тогда пожалела: почему мы не сказали ему ничего хорошего, приятного? Никогда, думаю, не нужно откладывать такие вещи! Вот не сказали мы Александру Степановичу ничего, а теперь уже поздно! И не узнает он никогда, как мы его любили…
Мы стоим над могилой Александра Степановича. И мне почему-то вспоминаются слова, сказанные как-то папой:
«Люди отличаются друг от друга тем, какая пустота образуется после них. Один умрет – все равно что стул сломался: покупают новый. Другой умрет – никем его не заменишь, никогда не забудешь!»
Пора уходить. Но Маня останавливает нас.
– Вот, – тихо говорит Маня, – постояли, вспомнили Александра Степановича… Все равно как поговорили с ним самим. Все равно как на секунду услыхали его голос…
На улице Гриша Ярчук недовольно хмыкает:
– Мифтика это!
– Грифенька, фолныфко мое! – говорю я. – Это не мистика – это добрая память о человеке!
Ту же мысль читаю в глазах всех остальных. У девочек, у Лени… В глазах Макса Штейнберга, похожих на бархатные лепестки особенно темных анютиных глазок. Макс даже наморщил лоб, напряженно думая, – наверное, он слышит музыку, рождающуюся в его душе.