Что это за выходки? — подумал я. Что это значит? У меня внутри даже что-то защемило, мне и в голову никогда не приходило, что кто-нибудь из тех уродов может опоганить своей рожей эти прекрасные приморские ландшафты, я учуял угрозу грубого вторжения чужой воли. Ну уж хер вам, а не поэтическая справедливость!
Энергичная поклевка вывела меня из отчаяния. Я отложил оптический прибор и резко подсек, не дожидаясь конца потяжки, — надо давать разбойнику шанс: если он проявит характер, то при вываживании может запросто выкинуть крючок из челюсти. А если заглотит, то ему не за что бороться, он тупо идет на убой, как корова, потому что ему больно — крючок-то сидит у него в глотке или еще глубже, — я так не люблю, и потом, неохота вязать новый поводок — не будешь же рвать с мясом, придется перерезать леску, поцеловать в лобик и уложить баинькать в сумочку с крючком в животе. Но при этом каждый становится личностью, получает гордое прозвище, например, Первый, Второй и так далее, или просто Довесок (на кило триста), или Здоровенный — понятно за что? или Засранец — если попался за задницу, при отвесном блеснении бывает и так, или Мерзавец — это который запутал снасть, один раз у меня такой парень намотался на якорный конец. Я их всех помню. Вот и этого ни за что не забуду, думал я, выбирая леску. А он ходил подо мной на течении, как воздушный змей ветреным утром, норовя создать катастрофическую ситуацию, то заходя далеко в край, то обратно, но я ему слабины не давал. Между прочим, в тот раз я зацепил четырнадцать хвостов, а этого упустил — ушел вместе с поводком, когда я его уже поднимал на борт, — подсачник-то на судака у нас тут никто не берет. Хороший был, черт, килограмма, наверно, на два с половиной, не меньше. Во-от такой лапоть, честное слово.
Потом я еще раз оглянулся на берег. Эти еще плавали, по-собачьи задрав головы. В монокуляр я заметил, что она держится на воде не очень уверенно, боится замочить лицо, вытягивает шею. Можно, конечно, быстренько выбрать якорь, запустить двигатель, развернуться, влететь на скорости в заводь, покататься там у них перед носом, отрезать от берега и прямо спросить, зачем приехала? Я уже даже потянулся к лебедке, но остановился. Зачем? — передумал я. Мы же решили из лесу смотреть. Несмотря на то, что мне жутко хотелось все бросить и пойти поесть, я все-таки выдержал паузу. Они стали выходить. Я внимательно рассмотрел сзади одну и вторую, а когда они стали одеваться, и спереди. Вторая была покрупней, в незагорелых местах очень развитая, и Бабайка, вся беленькая телом, выглядела возле нее просто школьницей. Отвернувшись от своей приятельницы, которую я вроде где-то видел, она, только слегка промокнув тут и там, первым делом натянула майку, следом — предварительно оценив и расправив перед собой — трусы и шорты. Мигом вырядившись в динамовские цвета, она долго и тщательно расчесывалась, о чем-то переговариваясь через плечо, с некоторой тревогой оглядывая речку, дюну и кусты ивняка на ней, подозрительно щурясь на море и высокие облака. Вторая дура долго светила голой жопой с полотенцем на шее, копалась в сумке, наверно, забыла взять что-то нужное, а потом просто накинула на себя цветной балахон и они стали подниматься по песку, держа обувь в руках. Все понятно, усмехнулся я. Теперь надо узнать, где она остановилась. Судя по всему, они не подружки, эта, вторая, просто случайная попутчица. Изучая в тридцатикратный прибор лунки ее следов, я тогда даже не предполагал, что скоро буду целовать пальчики и пяточки, которые их оставляют. Я в жизни не видел таких узеньких, легких ступней, таких тоненьких щиколоток.
Анна сильно нахмурилась, когда я им рассказал, кого видел. Они с Колькой как раз перед этим приехали, у меня угорь еще елозил по судакам в пустом холодильнике, все рука на него не поднималась — дожидался, пока сам уснет. Но от Анькиного внимания к своей персоне — она заявила, что копченый угорь — это ее греза, что она помнит, какой он вкусный, и каждые пять минут заглядывала в холодильник, искренне желая немедленной гибели бедному водному животному, — от ее трогательного нетерпения он разбушевался, и я его приколол. Но, наверно, Анька врет, что помнит. В последний раз я поймал такого, когда ей было пять лет, ровно тридцать лет назад. Колька сказал, что если я сохраню такие темпы, то популяции данного вида практически ничего не угрожает. Мы выпотрошили этого, как выразилась Анька, славненького толстячка, натерли солью и оставили в пакете на кухне, чтобы скорей просолился для коптилки. «Как Жирного», — усмехнулся Колька, а Анька сказала: «Прекрати, или я кушать не буду».
Это не случайно вызвало у нее неприятные ассоциации. Дело в том, что директора нашего «Аквариуса», Веню Глебова, по кличке Жирный, накануне тоже зарезали. Кто, за что? — неизвестно, но, наверное, нет у нас ни одного издателя, которого не за что было бы зарезать. Колька тогда сказал, мол, правильно сделали, иначе я его сам бы удавил, он же мне полгода голову морочит: завтра, послезавтра, на той неделе обязательно, а сам и не думал рассчитываться, засранец; книги выходят, продаются, а он ни авторам, ни переводчикам, ни научным редакторам — живым людям! — никому не платит, что с ним еще делать после этого, если на него нет другой управы? Анька говорит, что Колька вообще-то совсем не кровожадный, это он только орет: «Негодяев надо вешать!», а сам не сторонник насилия, он даже фильмы не смотрит, где кого-нибудь режут или обманывают. Она же — наоборот, ей только дай кино про каких-нибудь подонков, два раза подряд прокрутит, а потом, конечно, и не заснуть, и в уборную пойти — целая проблема — в коридоре темно, но ничего поделать с собой не может. Колька говорит, что это влечение из области бессознательного, а там у ней сам черт ногу сломит.
Анька с Жирным, конечно, никаких дел не имела, она только помнила, что у него морда сиськой, глазки тухлые, ума не видно — он у нее учился на первом курсе, занятия пропускал, все сидел с пивом в вестибюле на подоконнике, толстел, пока не отчислили, — понятно, что она по нему плакать не стала, но закуску какую-то выставила, раз Колька приказал, и даже чего-то пекла в духовке, пока мы скорбели за рюмочкой. Народу было немного, в основном наши приятели, кому Жирный тоже должен остался, и несколько теток из издательства. А та сволота, которая через него бабки отмывала — Левики, Гарики, Жорики и новая баба Жирного, Ирмочка Эдуардовна, — попылили на своих серебристых «утюгах» в свою сторону. Мы вежливо отклонили их предложение присоединиться — я им еще накануне сказал, что все равно в их конторе работать не стану, кого бы они вместо Жирного ни поставили, хватит уже, а Колька шепнул, что ему еще бабушка не советовала пить с ворами, ну и публика, конечно, набилась к нам. Бабайки я в крематории не видел. Она потом появилась у Аньки на кухне, когда тетки уже стали стаскивать к мойке посуду, и давай им подробности про Венькино убийство рассказывать: каким образом зарезали, где обнаружила тело его нынешняя мымра, сколько крови и тому подобное. Ужас! Бабайка-то чуть не год за ним замужем, или что-то в этом роде, была и все знает, потому что ее уже вызывали куда следует. Это вторжение показалось Аньке очень подозрительным, и она на всякий случай ее заблокировала. Я-то все видел.
«Представляете, девочки, — горестно воскликнула Бабайка, отчаявшись проникнуть в гостиную, потому что Анна ее категорически не пустила дальше кухни, и та, присев на край кухонного стола, пустилась в откровения. Анька говорит, что Бабайка явилась, уже сильно дунувши, и, поскольку сама Анна из кухни отойти не могла, одной Бабайке возле подвыпившего Кольки, на ее взгляд, делать было абсолютно нечего. А та продолжала: — Я его холила, как царя небесного, я ему носки покупала, а он? Какие-то копейки сраные — в Грецию съездить на десять дней — с таким скандалом! А сам каждый день, каждый божий день на рогах. И твой, между прочим, — обратилась она к Аньке, — тоже с ним частенько колбасил. Только и слышно бывало: „Николай Васильевич, Николай Васильевич!“. Венечке-то — тут уж, наверное, никто не скажет, что я про покойника плохо скажу, — ему карман денег пропить было — раз плюнуть. В „Ливерпуль“ какого-нибудь старого забулдыгу — судачка покушать под музычку — пожалуста, а меня по субботам в „Баскин-Роббинс“ — в мороженицу сраную, да? Я ему сейчас все скажу! Пусти меня!» Но Анна мягко пресекла и эту попытку — сунула ей в руки стакан и плеснула в него из кухонной бутылочки мадеры, которая хранилась у ней в шкапчике для кулинарных надобностей.