Между тем намек на отцовскую высокопоставленность неожиданно как бы сравнял Костю с Дмитрием, хотя тот о своем папаше, архитекторе, отзывался даже несколько пренебрежительно: «коробки громоздит», говорил, но ведь все равно архитектор, не то что его отчим – обычный электрик, не говоря уже про мать, работавшую в регистратуре районной поликлиники. И с Робертом, и с другими… Да, у него отец дипломат, а что? Разве не могло быть такого? И кто проверит? Да, они ездили всей семьей за границу и там долго жили, пока отца снова не перевели в Союз.
Собственно, ему и выдумывать особенно не пришлось, у них в классе, еще в старой школе на Сретенке, откуда они потом переехали в Орехово-Борисово, получив отдельную двухкомнатную квартиру, учился, правда недолго, смуглый гладкокожий такой паренек, они с ним даже подружились, он у него и дома однажды побывал. Так вот этот Федя Лощинский действительно одно время жил в Париже с родителями, отец работал в посольстве. И квартира у них на Садовом кольце была такая, какой он никогда больше не видел, не меньше их коммуналки в Малом Головине. Но – мебель, ковры, посуда, а какие у Федьки марки были в большом кляссере – с ума сойти! Федька и на французском шпарил, как на своем родном, парле ву франсе. Причем вовсе не выпендривался. Костя как раз был у него в гостях, когда зазвонил телефон и Федька залопотал в него не по-нашему, да так быстро, что Костя бросил рассматривать марки и весь обратился в слух. Потом он, не скрывая восхищения, спросил: это по какому же ты лопарил-то? Федька плечами пожал: да это французский, отцу фирмач знакомый звонил, иностранец, по-русски не волокет совсем.
Так Костя Винонен впервые столкнулся с тем, что во Франции говорят по-французски. Но и в Москве иногда говорят по-французски, даже не французы, а такие шныри, как он сам. Это было странно, как все, что он увидел и услышал от Федьки Лощинского. Федька говорил, что его отца, наверно, скоро еще куда-нибудь пошлют, он ждет нового назначения. Так, видимо, и произошло, потому что вскоре Федька исчез внезапно, как и возник, проучившись в их классе чуть больше четверти.
Теперь и Костя изучал в школе немецкий, но получалось у него, если честно, хреновато – хлипкая троечка. Но и на том спасибо. Да и на кой ляд ему – он же не собирается быть разведчиком или дипломатом. Этот немецкий, сказать больше, стал для него подлинным проклятием: мучил его – и тем, что его нужно зубрить, и тем, что не нравился ему. Может, с французским полегче было б, а тут – словно камни ворочал.
Хотя даже если бы и французский, что с того? Если Бог не дал, то, значит, не дал. Ни отчим, ни мать кроме родной российской мовы никаких других языков знать не знали и ведать не ведали. И хотя отчим, бывало, злился, когда Костя получал двойки, все равно ничего они не могли. И когда отчим говорил: «Учись, Константин, может, в люди выйдешь!» – в его интонациях слышалась некоторая неуверенность, а то даже и сомнение. Вроде и надо, да только зачем? С тем же дойчем, например. В новой войне все равно не пригодится – во-первых, потому что она будет не с немцами, а с американцами, но и английский тоже наверняка не пригодится, потому что война, если случится такое, будет атомная, так что все погибнут.
Да и не в этом, в конце концов, дело, а в том, что каждый сверчок знай свой шесток. Не всем же Ломоносовыми быть. Конечно, неплохо бы иметь таких знатных предков, как Дмитрий или тот же Роберт, но и его не такие уж плохие, у отчима, например, руки золотые, все может сам починить или сделать, без работы никогда не сидел. И старый их москвичок весь сам до винтика перебрал, так что тот у них исправно бегал, несмотря на древность. Отчима часто просили посмотреть другие машины, хоть он и не был профессиональным автомехаником. Зато разбирался ничуть не хуже.
Тем не менее Костя почему-то вдруг начал стесняться предков – не в школе, там у многих были точно такие же, ничем не лучше, а у иных и похуже, а именно здесь, в экспедиции, рядом с тем же Дмитрием или опять же Робертом, который и вообще строил из себя аристократа. Во всяком случае, он бы не стал рассказывать про отчима, тогда как Дмитрий или Роберт, несмотря на иронический, даже пренебрежительный тон в отношении собственных предков, постоянно их вспоминали – батя то, батя это, а когда батя приехал из Лондона, да батя может их сколько хочешь достать… Вроде никто и не хвалился нарочно, а все равно Костя чувствовал – иначе у них, и сами они тоже – другие. Непонятно, хуже-лучше, но – другие. Есть в них нечто, чего нет в нем, Косте, и вовсе не по его собственной вине, а просто нет, и все.
И Димка Васильев – в модной кепочке с иностранной надписью, пижон лысый, заграницу ему, видите ли, подавай! – даже в самом этом желании, Косте абсолютно непонятном, как сама эта заграница, был иной, чем Костя. Почему-то это было тягостно, словно что-то оставалось для него закрыто в этой жизни.
Неприятно было и то, что Димка здесь, хоть и вкалывал, как все (впрочем, нешибко себя переутруждая), все-таки балдел, в отличие от него, Кости, который зарабатывал. Косте было нужно – денег в семье постоянно не хватало, как-никак, а их у родителей было трое, причем Костя старший.
Но самое тягостное было то, что вот сейчас, сию минуту, он вроде как предал отчима, сменив, пусть даже в воображении, на другого – на дипломата, и все только для того, чтобы выкаблучиться перед этим лысым фраером в кепочке, чтобы заткнуть ему пасть, чтобы с ним сравняться.
Он снова уткнулся носом в ласковый теплый песок, чувствуя палящие лучи солнца на спине, но чуть раньше успел заметить за плечом тень Билла – худую, плоскую, чуть ли не с метровым козырьком, и была она противная, угловато-вытянутая, резано-тоскливая.
ВИДЕНИЕ
Чем отличается будний день от воскресного? Главным образом тем, что в воскресный день ждешь какого-то счастья или чуда, во всяком случае чего-то необычного и прекрасного – хотя бы потому, что ничем почти не связан и предоставлен самому себе, а будни серы и ничего не сулят, кроме раскопа, усталости, нескончаемых слепней, скучных поучений начальства.
Воскресный день – это свобода, а свобода – всегда обещание чего-то, что никак не вмещается в будни, даже если ты уже отработал свое и оставшиеся до сна часы можешь отдать чему угодно. Но только так мало этих оставшихся часов, что перед ними теряешься или начинаешь торопиться и делаешь глупости, о которых на следующий день сожалеешь как о напрасно растраченном времени.
Воскресный день необъятен и тих, будни узки, шумны и суетливы. В воскресный день небо выше, песня жаворонка звонче, а ветерок нежнее, и хочется чего-то такого, чего, наверно, просто не бывает. Вроде как в будни ты спишь, а в воскресенье должен проснуться и начать какую-то совсем другую жизнь.
В воскресный день иначе дышится – глубоко и сильно.
Самолет гудит высоко в небе, как будто зовет куда-то.
Но бывает, и в будни тоже что-то происходит, неординарное, и чаще всего, когда не ждешь. Когда воскресный день позади, а до следующего еще далеко, когда томишься однообразием и не видишь вокруг ничего утешительного, когда время почти не движется и давит плотной душной массой.
…Белое мелькнуло в степи, еще и еще раз, далеко, сокрытое высокой травой, голубыми васильками – уж не померещилось ли? – но снова показалось и уже больше не исчезало, а двигалось, словно плыло к ним, окруженное золотисто-зеленоватым сиянием.