Аквариум (сборник) | Страница: 119

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сколько раз представлял себе, как гладит своего пса (овчарку или эрдельтерьера) по мягкой шерсти, а тот дружелюбно пыхтит ему в лицо, и язык у него шершавый и мокрый, и глаза преданные, любящие – настоящее счастье!

Однако все его просьбы и мольбы встречали непреклонный отпор родителей: слишком большая ответственность, за собакой ухаживать нужно, гулять с ней, даже когда не хочешь… И без того забот хватает. И он не сможет. Почему-то они были уверены, что он не сможет, обидно, хотя Костя чувствовал, что, возможно, они и правы. Тем не менее убеждал, умолял, а один раз в знак протеста даже ушел из дома вместе с очередным непринятым бездомным псом, ночевал вместе с ним на каком-то чердаке, свернувшись калачиком под теплым собачьим пузом. Отчим никогда его не трогал, даже если был в подпитии, отношения у них были вполне нормальные, хотя в какой-то момент неожиданно ухудшились (не с того ли раза?) – а тогда не выдержал и выдал вернувшемуся на следующий день Косте оплеуху.

Еще и бабушка, мать матери. Она жила вместе с ними, но из дома почти не выходила, слабенькая совсем. Это был главный аргумент против присутствия животного в доме – старенькая больная бабушка. Какая собака, если за бабушкой пригляд и уход нужен. Иногда она, лежа в постели, подзывала Костю к себе – попросить о чем-нибудь, принести или подать, а как-то, удержав мягкой, суховатой своей рукой, спросила тихо, словно выдохнула: «Когда я умру, ты будешь меня вспоминать?»

Вопрос поверг его в замешательство. Костя покраснел, заоглядывался, ища лазейку: конечно, зачем спрашивать? Но было и еще нечто, что болезненно резануло… она словно угадала, что он прятал даже от самого себя, – нетерпение. Его нетерпение. Она понимала, что конец ее дней уже близок и, может быть, даже чувствовала себя лишней, но и он ощущал (потому, вероятно, и спросила) – как преграду, как препятствие.

Дурное, жестокое чувство, Костя старался не думать, а оно все равно возвращалось, смутное.

Как-то он проснулся посреди ночи и вдруг ощутил очень ясно, что вот-вот должно сбыться, в ближайшее, может быть, даже время, и в нем остро стало проталкиваться к этому желаемому. Напряжение в груди, как будто тяжесть навалилась, а он пытается ее спихнуть, избавиться от нее. Из коридора глухо доносились тревожные голоса родителей, еще какие-то, незнакомые, что-то там происходило, очень серьезное, – в соседней комнате…

А утром, проснувшись, узнал, что… в общем, все было кончено. И его на секунду пронзил ужас, ужас, какой может испытывать невольный участник преступления. Нет, он этого не хотел, но и хотел тоже. Кто-то знал об этом и усмехался над всеми его попытками ускользнуть от правды. Холодок струился вдоль позвоночника.

Нет, никто, конечно, не мог знать, и потом не только он, в конце концов, все, и родители тоже, чувствовали бремя. Это постоянное мучительное ожидание часа. Ожидание конца. Входишь в комнату и ловишь себя на мысли: а вдруг все кончено?

Костя заплакал.

Заплакал от жалости – не только к бабушке, но и к себе. Его обманули. Это было не временно, как казалось. В конце концов, он ведь любил бабушку, хотя и не думал об этом. Бабушка и бабушка. А то, что произошло, было навсегда. Такое жуткое безнадежное слово. Утомившись, можно положить ношу и передохнуть, потом снова поднять и нести, а эту ношу невозможно было сбросить. Теперь ему предстояло жить с этим мучительным чувством вины. И невозможно ничего изменить. Он плакал так горько и безутешно, его горе было так велико (с щемящим чувством освобожденности в глубине) и безысходно, что никто бы даже не заподозрил.

Это была многолетняя, затяжная, изматывающая борьба, а когда он наконец победил и в квартире появился симпатяга-щенок, боксер, оказалось поздно. То есть не сразу, а чуть позже, когда собаке было уже месяцев восемь. Нет, сначала это было то самое счастье, которое ему грезилось. Целыми днями он возился с ней, сбегал из школы, чтобы щенок, поначалу скучавший и скуливший без матери, подолгу не оставался один, а ночью, чтобы успокоить малыша, но и не допускать педагогической ошибки – не брать его, жалобно повизгивающего, в постель, сам ложился рядом с ним на коврик.

И все равно поздно.

Именно в том году, летом, все и переломилось. Родителям дали какую-то льготную путевку в санаторий, а ему предложили поехать в спортлагерь на море (он очень хотел) – и кому сидеть с собакой? Вот тогда-то и было принято решение – отдать ее. Насовсем.

Конечно, он сначала не соглашался. Он был против. Он даже готов был не поехать на море, а остаться вместе с ней в городе. Но и море влекло, еще как, вообще в тот год у него появилось много новых увлечений – футбол, гитара, кино, времени катастрофически стало не хватать, да и, если честно… перегорел он.

Он согласился.

Никак не стиралась из памяти картинка: как она оглядывалась, их Мегги, его Мегги (он смотрел из окна), когда ее уводили. И потом, в разом опустевшей квартире, опускали глаза, молчали, затаившись, словно ожидая, что непременно что-нибудь теперь произойдет нехорошее – как возмездие. Но ничего не произошло, родители уехали в санаторий, он в спортивный лагерь на море, как и хотел, новые впечатления вытеснили все прочее, а вернувшись, снова он был один, как раньше.

Хотя поначалу, едва только отдали собаку, была не только горечь утраты, но и… чувство освобождения. Приятное, познабливающее чувство почти полной принадлежности самому себе. Ведь когда была Мегги, нужно было постоянно думать, чтобы покормить ее, а значит, приготовить ей еду, он же и для себя-то не любил не то что готовить – даже разогревать оставленное ему матерью. И в постели не понежишься – хочешь не хочешь, а вставай, иди ее выгуливай – и в дождь, и в снег, и у приятеля не задержишься подольше, в кино не сходишь на последний сеанс, в общем, много всего.

А тут вдруг сам себе голова.

Да, теперь он был свободен как никогда, вот только со свободой этой что-то не так – будто что из него вынули.

Дважды он уже предал. Дважды. И каждый раз испытывал щемящее, тоскливое и радостное чувство освобожденности. Навсегда свобода сплавилась в нем с этим отступничеством.

Но все-таки не совсем же он был плохим человеком. Плохих, недобрых людей собаки очень даже чувствуют. А к нему они даже после истории с Мегги, которая иголкой сидела под сердцем, хотя он как будто и не помнил о ней, все равно благоволили. Они, несмотря ни на что, чрезвычайно к нему были расположены, и домашние, и бездомные. Даже самые, казалось, свирепые – и те, к удивлению хозяев, вдруг начинали к нему ластиться. Значит, чувствуют что-то в тебе, говорили хозяева. К недоброму, к нехорошему человеку так бы не стали. А иные удивлялись: ведь ни к кому больше так…

Комплимент ему.

И эта кудлатая грязненькая сидела и с интересом смотрела на него, пока он приближался.

Не доходя метров трех, Костя остановился. Несколько минут они продолжали пристально смотреть друг на друга, глаза в глаза, и у него вдруг промелькнуло щемяще, что вот не просто же так они смотрят сейчас друг на друга, а через нее, через эту кудлатенькую собачонку ему дают понять. Не случайная эта собачонка, а через нее ему знак подан. «Если позову и она сразу подойдет, значит, точно Божья собака», – промелькнуло.