Едва действие закончилось, он не выдержал и чуть ли ни крадучись, пряча бледное лицо за высоко поднятым воротником пальто, выскользнул из театра. Осенний Петербург был ветрен и промозгл, некоторое время он словно в забытьи кружил по темным улицам, оступался в лужи, но не замечал ни мокрых ног, ни занемевших пальцев. Почему-то вспомнился Раскольников после преступления, странно, этого писателя он не жаловал, слишком все утрировано, взвинчено, чрезмерно, да и слог какой-то разухабистый, неопрятный… А вот теперь вдруг накатило, будто и сам сотворил нечто безобразное и пытается скрыться, спрятаться, но не знает куда…
Он сильно продрог и, проходя мимо трактира Романова возле Обводного канала, решил зайти. Ему нравилось бывать в ресторанах, их чадная, разгульная, бесшабашная атмосфера бодрила, да и поесть вкусно, выпить в приятной компании тоже было недурно. В конце концов, с провалом «Чайки» жизнь не кончалась, а ему просто необходимо было выпить сейчас водки, согреться, прийти в себя, развеяться. Такое чувство, будто жизнь переломилась надвое – до этого спектакля и после. Хотя и после премьеры «Иванова» в Москве почти десять лет назад тоже был неприятный осадок, он сразу после второго спектакля уехал, а ведь тогда премьера была не в пример удачней, его хвалили, сулили блестящее будущее, называли надеждой русского театра…
Он заказал еще водки, в висках стучало. И раньше хмелел после трех-четырех стопок, а потом и вовсе начинался распад, наутро головы не поднять, теперь же всё мерещились лица в зале, верней, одно лицо, кого-то ему напоминавшее – то ли Потапенко, то ли Лейкина, то ли Щеглова, то ли их всех вместе. М-да, отечественный литератор, коим и сам сподобился быть. Странное, фантастическое существо. Амбиции, амбиции… А жизнь как-то сама по себе. И та, которую наблюдал вблизи, и та, какая открылась ему в поездке на Сахалин, всех ошеломившей, да и везде – а ведь с чем только не приходилось сталкиваться как лекарю…
Сколько раз хотелось бросить это странное занятие – сочинительство, отдаться реальному делу – врачеванию, попутно же заниматься общественной деятельностью, обустраивать неухоженное, по большей части дикое еще российское пространство. Нет, в самом деле – радеть о просвещении и гуманности, ухаживать за садом, разводить живность… Однако, беда, всякий раз оказывалось недостаточно, быстро приедалось, к тому же лечение далеко не всегда приносило желанный результат, условий приличных создать не удавалось, сил и средств не хватало – все это выбивало из колеи…
Без сочинительства же становилось скучно, пресно и как-то совсем бессмысленно. Можно, конечно, было предпринять что-нибудь эдакое – экстраординарное, подвижническое, вроде поездки на Сахалин, откуда он мог бы и не вернуться (знали бы, сколько он там здоровья оставил!). Но в этом было что-то надуманное, натужное, словно он что-то всем (а может, и себе) хотел продемонстрировать, доказать. Тоже Пржевальский нашелся…
Нет, литература – это как еда, поголодать можно, а совсем перестать – нет, невозможно. Даже без литераторской среды, которую все больше и больше недолюбливал, без ее раздражающего, не очень свежего воздуха долго не мог обходиться.
В конце концов, ну что ему? Пусть себе злорадствуют. В мире искусства без соперничества не обойтись, зависть всегда была и будет. Он что, не знал об этом раньше? Знал, конечно. Даже Лику негодяй Потапенко увел, чуяло сердце, не только из-за ее обольстительности, а чтобы и ему, Антону, другу-приятелю, не все коту масленица.
Почему-то многие считали его выскочкой, везунчиком, баловнем судьбы и женщин – это его-то, столько лет тащившего на своем горбу целое семейство, вынужденного ограничивать себя во всем. Он и писал-то урывками – сначала занятия в университете, потом врачебная практика, бесконечные переезды плюс уйма всяких недомоганий! Вот и сейчас кашель начинал душить его, не дай бог опять откроется кровохарканье. Осень!
Да, хорош везунчик. В письмах шутил: кашляю, но здоров. Все и считали его здоровым, ведь сам как-никак доктор, знает, что говорит. Знал ли? Знал, знал, хотя верить этому не хотел, редко-редко, но проговаривался: увы, недолго осталось. Однако и это могли счесть кокетством, интересничанием. Чем громче успех, тем больше тайного недоброжелательства вокруг, хотя и руки пожимают, в гости зовут, стелют мягко, словами льстивыми баюкают… А как что-нибудь вроде нынешней неудачи, так только ленивый ноги не вытрет – дескать, исписался или еще что-нибудь в том же роде.
Сквозь клубы табачного дыма и тусклый слоистый свет ламп наплывали распаренные лица кутящих, пьяные гримасы, потные лбы, жующие рты с жирными губами… Се человек, в котором – заветная мечта! – все должно быть прекрасно. Не его ли максима? И вдруг снова вспомнился Достоевский (писатель же, однако!): а коли не к кому, коли идти больше некуда!
А ему, известному литератору Антону Чехову, ему есть куда пойти?
Ну, сейчас-то он, впрочем, точно пойдет не в «Англетер», где снял номер и где наверняка его уже поджидают сердобольные утешители. Плакальщики вроде внимательного и заботливого Сергеенко. Нет уж, это было бы совсем нестерпимо. Путь его – к благодетелю Суворину, с кем, удивительное дело, всегда находили общий язык, несмотря на несхождение по многим вопросам и разницу в возрасте. Нравилась искренность старика, как и он, вышедшего из низов, цепкий, язвительный ум, цинизм много пережившего, но не утратившего страсти к жизни человека, размах и… постоянные размышления о смерти. Сколько уже перебеседовали на эту тему, бродя вдвоем по всяким тихим погостам.
У Суворина он и переночует, в его большом полупустом доме для Антона Чехова всегда есть место. Рухнет на кровать, накроется с головой, как в детстве, тяжелым пуховым одеялом, угреется, а там авось и заснет, забудется от всех сегодняшних истерзавших вконец переживаний. В неладные дни ему часто вдруг становилось невыносимо зябко, так зябко, что хотелось закутаться во что-то меховое, забиться на полок в бане и греться, греться, греться… Это был не просто холод, но нечто большее, зловещее, леденящее все внутри. В болезни ли причина или в чем другом? Пойди разбери…
Нет, завтра утром всенепременно домой, в Мелихово, лечить и хозяйствовать! Небось озорники-таксы Бром и Хина (дар Лейкина) заждались. Он любил дом, кабинет, письменный стол, сад за окнами… Хотя и там чувствовал себя порой не очень уютно, даже среди самых близких. И отсюда временами хотелось сбежать, скинув с себя все обязанности, каждодневную рутину, липкой паутиной опутывавшую с головы до ног, пуститься в странствия, ощутить себя скитальцем, перекати-полем под пустым ветреным небом. В бесприютности есть свои чары, но главное, главное – вкус свободы… Гостиницы, пансионы, постоялые дворы, поезда, корабли, конки, чужие непривычные запахи, звуки, речь, случайные знакомства, нечаянные встречи, новые впечатления…
Засиживаясь слишком долго в Мелихове, он втайне пугался – как если бы его приговорили к заключению, а ведь впереди – с обострением все больше и больше подтачивающей организм болезни – маячило именно это. Какая-то невнятная удушливая тревога одолевала внезапно – вдруг вскидывался посреди ночи, весь в поту, сердце билось так, будто на крутую гору поднялся…