Твердь расступалась.
Дети, поиграем в песочек. А в песочке между тем всё косточки.
Всё должно оставаться нетронутым – в том положении, в каком найдено. Когда же кости и череп, и вообще всё, что есть в захоронении, окажется на виду, на ровной, тщательно расчищенной площадке – фотографируем, описываем, извлекаем и затем аккуратно укладываем в специальные коробки и пакеты для тщательной инвентаризации.
Последнее – это уже их с Артемом, тоже профессиональным археологом, ее заместителем и помощником, дело, для прочих же главное – раскрыть могилу и расчистить все.
Гробокопатели.
Над головой жаркое полуденное солнце. Распрямившись, можно увидеть невдалеке бледно-голубую блестящую гладь Волги, свежий ветерок оттуда чуть охлаждает разгоряченное лицо. Настроение у Софьи Игнатьевны хорошее. Захоронение найдено и обещает неожиданные сюрпризы. В первой же расчищенной могиле рядом со скелетом обнаружен конский череп, ржавый, готовый распасться в труху меч, наконечник стрелы, которой, не исключено, и был убит погребенный и какое-то серебряное украшение (или значок). Конский череп и меч свидетельствовали, что перед ними могила воина (таков обычай, объяснила Софья Игнатьевна, коня убивали, чтобы закопать вместе с хозяином), а простой ли воин или кто поважней – это еще предстояло выяснить.
Ребята, обступив яму, на дне которой устраивала наглядный урок Софья Игнатьевна, удивляются: кости прочнее железа! Трудно поверить, что этот кусок земли выплыл к ним из другого тысячелетия, сохранив в себе если не жизнь, то ее останки. Представить трудно – такая толща лет. Время выбелило и человеческое, и конское, обнаружив их родство, но окончательно не разрушило. Особенно в хорошем состоянии мужской череп, зияющий пустыми глазницами. Крупные желтые зубы, больше похожие на камни.
– Бедный Йорик!
Ребята, кажется, неглупые – все схватывают довольно шустро. Как у них будет получаться дальше, это еще поглядеть, но дело с ними иметь, судя по всему, можно. Правда, пока обустраивали лагерь, сбивали настилы для палаток, делали навес над кухней, пристраивая с одной стороны амбара – главной их резиденции, – и клали печь, руководивший работами шофер экспедиционного газика Валера сильно на них поругивался: дескать, молотка в руках держать не умеют. Не страшно, научатся.
Она сама их записывала в отряд, когда они – кто в одиночку, кто на пару с приятелем – приходили к ней в Институт наниматься. Про родителей спрашивала. Ребята после девятого класса, большинству исполнилось или должно было вот-вот исполниться семнадцать, все уже с паспортами.
С первого раза, конечно, толком не разберешь, хотя все равно кое-что видно, да и пока ехали из Москвы была возможность присмотреться. Кое с кем даже интересно побеседовать – с тем же Гришей Добнером, который, как быстро выяснилось, сочинял стихи, с Сережей Торопцевым, тоже довольно начитанным, а главное, удивительно напоминавшим…
Похожий поворот головы, такие же светлые волосы, даже взгляд, открытый и в то же время немного исподлобья. Ох уж эта память!..
С ними было легко.
Явно неглуп был и даже весьма любопытен Роберт Ляхов, смуглый, со слегка раскосыми шальными глазами, но уж больно непрост, смотрел дерзко, как, впрочем, и приятель его Дима Васильев, не снимавший с обритой наголо макушки бейсболку с надписью «master». Спокойный Костя Винонен, самый из них обычный, сразу стал правой рукой Валеры, они даже подружились, так как Костя не только умел водить машину, но и неплохо разбирался в ее устройстве. Загадкой оставался, пожалуй, только Слава Лидзь, молчун, весь в себе. Говорить с ним было трудно – он отвечал односложно: да, нет, а главное, постоянно отводил глаза и смотрел куда угодно, но только не на тебя. А если даже и смотрел, то это вовсе не означало, что видел. Сколько раз она ловила на себе его взгляд, чуть ли не пристальный, а на деле, как быстро убедилась, абсолютно потусторонний – как у йога. Кто его знает, может, он и в самом деле йог, было в нем что-то этакое.
Все они годились ей в сыновья. Так что Валерино дурацкое «мать-начальница», которое он к месту и не к месту вставлял, обращаясь к ней, хоть и раздражало, но отчасти соответствовало. По возрасту вполне укладывалось в разницу, о чем, впрочем, лучше было не думать. Вообще о возрасте лучше не думать – даже не потому, много или мало, а потому, что жизнь проходит, проходит, проходит… Какие сладкие предчувствия томили в юности, каким все представлялось светлым и радостным впереди, и где оно? Это не значит, что ничего не было. Разное было – и хорошее, и дурное, и всякое, может, даже и счастье, но разве поймешь сразу, что оно-то и есть счастье? Всегда чего-то недостает и что-то отравляет, такое уж существо человек.
Но если чего-то все-таки не хватало определенно, то именно ребенка. Девочки или, лучше, мальчика. Чтобы он рос, а она бы о нем заботилась, кормила, одевала, они бы делились друг с другом самым важным, обсуждали самые простые дела и проблемы, то есть были ближе всех на свете. Она не то что завидовала сослуживцам или знакомым, у которых были дети (с приятелем, руководителем другой экспедиции, давно уже ездил его сын, теперь шестнадцатилетний), это ведь было ее решение – не иметь, просто чувствовалось отсутствие – как будто пустое, незаполненное пространство, вакуум.
Мужчины в ее жизни появлялись и исчезали, но так, чтобы кто-то остался с ней навсегда, этого она ни разу после первого брака, быстро распавшегося, не захотела. Одиночество вполне устраивало. Она твердо следовала однажды принятому для себя: не привязываться. Следствием привязчивости становилась зависимость, в зависимости было унижение. Это помимо того, что любая потеря (если привязался) приносила боль и страдание. Она не считала, что страдание очищает. Ничего подобного! Оно не только не очищало, но, напротив, погружало в глубокую смуту. Как болезнь.
Всякий раз, как она привязывалась, то есть человек становился особенно близок и она больше, чем обычно, приоткрывалась ему, в конце концов выходило плохо. Возможно, все началось с того первого раза. Вспоминать об этом было невыносимо, да она и не вспоминала. Само всплывало в ночных кошмарах или во время долгих одиноких бессонниц: как он бежит с мячом, все кричат, она кричит, наверно, звонче других, хотя другие девчонки тоже, она хлопает в ладоши, и другие тоже хлопают: давай! давай! Он бежит стремительно и как-то очень легко, волосы развеваются – словно скользит над землей, над рыжей, сухой, с истоптанной чахлой травкой, стремительно и красиво, мяч почти приклеился к его ногам, нисколько не мешая ему бежать и лишь иногда ненадолго отрываясь вперед, – и вдруг, совсем недалеко от ворот, когда все уже ждут, что мяч вот-вот затрепещет, забьется в сетке, посланный его точным ударом, происходит странное: ноги его вдруг начинают заплетаться, он как-то странно наклоняется, его бросает в одну сторону, потом в другую, будто кто-то невидимый толкает его, и наконец медленно, с каким-то странным заворотом оседает на землю – словно в замедленной съемке.
И все. Он лежит совершенно неподвижно, мяч перехватили (ей, впрочем, это уже абсолютно неважно), она смотрит только на распростертое тело, к нему уже бегут, матч прекращается, все вдруг понимают, что произошло что-то необычное и ужасное, бежит врач, тело обступают, все уже скрыто за чужими спинами, только порыжелая земля, чахлая с проплешинами трава, потом она еще раз увидит, когда его будут проносить мимо – бледное, без кровинки лицо, закрытые глаза, резко заострившийся нос…