В Сростках кипел праздник. Толпилась куча машин с новосибирскими, томскими, кемеровскими, красноярскими номерами. Пробегали, сопя долгим верстовым сыпом и требуя дороги, мокрые бегуны в трусах и майках, тут и там стояли то балалаечники, то ложечники. В тополёвом парке расположилась целая выставка резных деревянных фигур в рост человека, которые на твоих глазах появлялись из горы завитых стружек. Был Шукшин, гладящий настоящую берёзу. Вокруг каждого мастера теснилась своя толпичка народу. Пахло свежим деревом. Тут же лежали плавничные заготовки, пойманные в Катуни, стволы тополей в лохмотьях коры, отшлифованные галькой бугристые сосны. У входа стоял русский хор, и все, проходя его, – и Данилыч, и Вася, и Женя – тут же автоматически-неотлагательно, будто в них что-то включали, пускались в пляс. Причём голова колонны уже, вытирая пот, успокаивалась, серёдка заходилась в присядке, а хвост, ни о чём не подозревая, обсуждал издательскую ситуацию… и везде шёл толпами народ, и что-то такое стояло на лицах и витало в воздухе, от чего становилось страшно: а вдруг ты мог сюда не попасть. На лице Лидии Александровны тоже стояло это выражение счастья, и только по озабоченному выражению помощниц, то и дело её теребящих, можно было догадаться, сколько сил требовала трудовая изнанка дела.
До встречи в библиотеке оставалось время, и Данилыч предложил пойти на берег Катуни, текущей меж тальниковых островов быстрым мутно-синим пластом. Была компания, человек десять, и среди них молодой журналист, который вдруг встрепенулся и обрадованно подошёл к статной девушке в тёмных очках и с рыжим пучочком. На ней был сарафан и через плечо по диагонали сумка. Среди общего хода она стояла с каким-то неподвижным и выжидающим выражением довольства происходящим. Саша познакомил её с гостями и пригласил пойти на Катунь. Звали её Катей. Половину лица закрывали большие тёмные очки в классической оправе – толстой, с кошачьими раскосинками, как у прежних учительниц, но только уже в новой, модной, подаче. Собранные в пучок волосы были природной рассветной рыжины и нежно выгоревшими по краю. Всё это Женя разглядел позже. Пока ему было не до этого: среди известных людей он чувствовал себя не в своей тарелке.
Васька плавал, шумно отплёвываясь и тараща глаза, остальные стояли кучками, разговаривали и время от времени фотографировались друг с другом в разных комбинациях и сложно передавая фотоаппараты. Постепенно обязанность эту взвалили на Сашу, который был увешен камерками, как елочными игрушками. Он то набирал их за петельки на пальцы, то рассовывал по карманам и зажимал под мышками. Он подошёл к Жене:
– Жень, Катя хочет с тобой сфотографироваться. Женя подошёл, напряжённо приобнял её за прохладную талию и выстоял несколько секунд.
Потом была встреча с читателями на лужайке библиотеки. После неё все поехали на Пикет, и Женя понял, что, не побывав на поросшем травой этом бугре, ничего не поймешь, ни в Сростках, ни в Шукшине, ни в Алтайской земле.
Медленно поднялись наверх, где, закругляясь и отступая, плоский кусок Русской земли заканчивался небом, на фоне которого сидел бронзовый Шукшин с босыми ступнями, пальцы которых, особенно большие, были до блеска затёрты – люди трогали их, гладили, целовали. Потом подошли к южному краю Пикета. Оттуда открывалась панорама: пойма Катуни, луга, околки, поля, над которыми вставало в райской летней дымке начало Алтая и синела гора Бабырган. Взгляд восторженно блуждал, парил в нежданной благодати, не ожидая такого простора – в Красноярье Женя не знал точки, с которой бы так открывалось начало Саян.
Потом обедали в кафе, где говорилось много хороших слов, и особенно поражены были происходящим даже не столичные гости, а пишущий люд со средней России, из Орла, Воронежа, оттуда, где ещё чувствовали землю. Потом Саша попросил Катю спеть. Она как-то тяжело вздохнула, попыталась отшутиться, но под напором уговоров согласилась, и все сидящие – и те, кто её знал, и гости – были почти час во власти необыкновенного её голоса… Начала она с «Калины красной», благо и сидели в кафе с тем же именем.
Катя пела так чисто и щедро, что, если приблизиться к её рту, трепетал и ватно зашкаливал в ушах воздух. И мурашки поползли по затылку, когда удалось вторить ей, – тогда заслоилась кафешка пластами голосов и объёмно взвисла меж них согласная ликующая бездна. А она поворачивала лицо, направляя трепет воздуха, и те, кто сидел рядом, старались пометче подпасть под эту струистую судорогу…
Потом поехали уже на обрыв Катуни, откуда спустились к воде, и купались в мутно-синей стремнине, по несколько раз кидаясь и снова заходя. В Бийск вернулись к ужину в полумрак ресторана. Катя оказалась рядом с Женей, и ему очень хотелось заглянуть ей под очки, которые она, казалось, никогда не снимала. У неё их было несколько штук. Теперь она сидела в дымчатых и таких же больших и нарочито-школьных, в полосатой бело-чёрной оправе. Глаза её прозрачно просвечивали сквозь стёкла. Казалось, была слишком проницаемой их оболочка, и лучили они что-то такое, что она боялась растратить, отдав на яркий свет, и только выпускала на ближнюю прогулку в пределах стёкол. И оно послушно стояло зелёным дымком в защитном пространстве, готовое в случае опасности, быстро свившись в струйку, исчезнуть в зрачках. А может быть, она берегла от этого дымка других… Потом Женя взял её руку.
Уже ночью ходили на Бию, и он снова нашёл её руку, прохладную, обнажённую до плеча, и она крепко, по-школьному ответила и уже не разжимала своей кисти, обрушив на него целый град вопросов. Где он живёт? Какой Енисейск? Любит ли он ловить рыбу? Где ночует на пути из Приморья, когда гонит машину, и хорошо ли там кормят? Какой Океан?
Было темно, и он почти не видел Катю, только чувствовал руку, крепко держащую его кисть, и слышал голос. Голос был удивительным, сочно-текучим, молодым, свежим. Прорезая слова, на согласных и особенно на шипящих он давал резкое, шлифующее, искрящее «ш» и «с», будто натыкался на вкрапления металла. Между согласными тянулся нежно и упруго. И был в нём ещё какой-то сугубо женский не то холодок, не то, как сказал Васька, «смертельный обертон» – нечто не поддающееся описанию, но действующее подкожно, внутривенно и безотказно.
Катя, как и Женя, была родом из посёлка, но совсем из других мест – из Карасукского района Новосибирской области. Удивительны приказахстанские пространства эти, опоясанные почти по границе крепкой и трудовой железной дорогой… Степи, разводья с камышами, утки, цапли, озёра с чёрными целебными грязями и водой, настолько солёной, что она буквально выбрасывает тебя на поверхность, и полные люди плавают в ней с необыкновенной и вынужденной важностью, выгнув шеи и задрав лица.
Старинное песенное прошлое говорило в этой девушке… То зимнее степное с ветрами и морозами, то летнее, с резко падающими чёрными ночами, южными звёздами и гулом тяжёлых товарняков, с шорохом ковыля и запахами – терпким полынным и серным с соляных озёр. Казалось, сама сибирская земля, прорастая сквозь Катино существо, выбрасывала острые и гибкие стебли её животворящего голоса, и они бились-стучались в сердце тальниковыми побегами, резали его узкими листами осоки.
Пуще обострилась в Жене тяга к единству, без которого лоскутья его души разобщённо трепетали на ветру, которые Катин голос мог бы ушить в такой невообразимый цветной плат! Женя представил, как она читала бы его любимые стихи, как звучали бы Пушкин, Лермонтов, Бунин, Ахматова, Блок, Есенин, Гумилёв.