Тойота-Креста | Страница: 87

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Какое было бы чудотворное соединение, как помогали друг другу бы слова и голос, в какую высь могли бы утянуть и его, грешного.

Когда, обойдя все виды мирского применения Катиного голоса, мечта устала и успокоилась, мысли вдруг пришли в тишину. А потом снялись, заплескав крыльями, и, оставив земное, поднялись куда-то совсем далеко, туда, где только снежок сеется да редким пером пролетают сквозь душу облака… – вот тогда Женя и представил Катин голос на клиросе. Как звучали бы опетые ею слова… Те самые, что так долго добирают смысла, что, усохшие, сжавшиеся от духовной суши, молкнут, когда их произносишь без толку и счёту, а потом, оласканные чьим-то чудным голосом, вдруг заговорят сами. И, выпав сучочками из доски времени, прозреют чудными глазкaми, и забьёт в них ослепительный предвечный свет и многовековая пыль завьётся узким и острым лучом.

С Бии вернулись совсем поздно. Женя проводил Катю и приготовился прорваться вместе с ней в номер, но она не пустила, крепко встав в дверях. Он попытался сделать сразу три дела: снять с неё очки, распустить пучок, зашплинтованный деревянной шпилькой, и поцеловать в уклоняющиеся уста. Не удалось и части намеченного.

Утром не мог найти её номера – его расположение забыл совершенно. Так и рыскал меж этажом и рестораном то пешком, то на лифте и, конечно, пропустил. Она сидела в ресторане за столиком – с крепким пучочком, в тех, первых, очках с тёмной оправой. С ней завтракал вкрадчивый московский бородач из либеральной газеты с неопрятной бородой и очками, крупно выкатывающими бледно-синие блуждающие глаза с жилками. На Женю Катя взглянула спасительно. Бородач говорил мягко, вежливо, весь измученный видением со всех точек, отягощённый каким-то до одышки сложным знанием, на фоне которого всё простое и жизненное казалось грубым, встающим ему в упрёк, а любая твоя позиция выглядела настолько детски-уязвимой и стыдно-однобокой, что становилось скучно от самого себя.

Назавтра предстояло рулить, и когда Васька, продуманно одетый в просторный пиджак, предложил отхлебнуть алтайской из внутреннего кармана, Женя отказался, а Катя сказала строго:

– Жене не надо.

Снова стояли в Сростках под тополями у резчиков, и снова колонна на подходе и выходе послушно отплясывала под баян и балалайку. Особенно хорошо шёл селезнем Васька – ладонь на затылке, ладонь на пояснице. Тут же прямо на улице Жене подарили майку с надписью «Шукшинский фестиваль на Алтае». Он её немедленно надел, а уже поднявшись на Пикет, обнаружил, что на шее нет креста – Женя стянул его вместе со старой майкой и потерял. Место он помнил и решил на обратном пути найти крест.

От Кати он уже не отходил. Простота какая-то домашняя была у этой девушки. Женя давно заметил, что женщины по-разному говорят с миром: одни – как дамы, другие – как любовницы. Катя говорила как жена, и казалось, что если чем и можно совладать с ней, то только предельной честностью. Таким он и стоял перед Катей – высвеченный до самой дальней душевной стенки. По крайней мере, так ему казалось.

На склоне Пикета ниже фигуры Василия Макаровича была оборудована целая сцена. От неё флажки отбивали дорогу в гору к памятнику. Напротив сцены ряды сидений ступеньками повторяли подъём. Кругом на траве, сколь хватало глаз, сидели и стояли люди. Всё пестрило флажками, майками, чем-то ярким, цветным. Особенно ярко, снежно горело на солнце белое. Начался концерт, посвящённый памяти Шукшина.

«Калина красная» была одной из самых любимых Жениных картин. Ещё в детстве она так потрясла, что, дорожа этим потрясением, он боялся её пересматривать. Потом запрет сам собой одолелся, и Женя облегченно смотрел ещё и ещё, и каждый просмотр превосходил предыдущий по возносящей силе переживания. Прочитал он и сценарный роман, изучил историю съёмок с документами и фотографиями. Обсуждать и анализировать «характеры героев» Женя не умел, просто смотрел «Калину красную» как явление жизни, где действующие лица были не актёрами, а играли сами себя. До слёз трогала Люба, её интонации, движения, улыбка. Канонически-русским лицом Василия Макарыча он любовался, ему нравилось, как он говорит, как улыбается, как щурится, играет желваками.

«Калину красную» они смотрели тогда втроём с братьями, и Андрюха сказал, что будет «левысёлом», а Михалыч брякнул: «А чо он на другом тракторе-то поехал? До этого же пийсятка была». А на Женю сильнейшим образом подействовала песня, спетая на зоне, – в жгут перевитая с фильмом, она и осталась на всю жизнь. Женя знал силу таких спаек, удесятеряющих понимание услышанного-прочитанного, и мечтал, чтобы всё близкое так же накрепко перевязалось в сердце, как Шукшин с Есениным после «Калины красной».

То, что человек сам всё придумал и написал, сам снял, да и ещё и сыграл, Женю уже не восхищало – он считал, что так только и нужно делать. Глядя фильм впервые, он не знал, положено ли у «левысёлов» включать в кино куски жизни или нет. И когда оказалось, что никто так шибко не делал, ещё раз восхитился шукшинской смелостью и пониманием, что лучше самой жизни о жизни не скажешь. И в благодарность эта самая жизнь только повторяла, долепляла в душе увиденное в фильме, словно в нём было больше правды, чем в ней самой.

Концерт начался и достиг под конец такой ноты, что у многих стояли слёзы в глазах. В завершение выступила знаменитая артистка из Москвы:

– Дорогие мои друзья! Я нисколько не преувеличу, если скажу, что восхищена, поражена тем, что здесь происходило в эти замечательные и катастрофически короткие дни. Ведь всё то, что меня окружает там, где я живу, уже ни малейшего отношения не имеет ни к той России, которой служил Василий Макарыч Шукшин, ни… к России вообще. Но сейчас я здесь, с вами, на святой Алтайской земле… Конечно, это нечто гораздо большее, чем… ну… просто собраться и почтить память любимого писателя, – это отчаянная попытка объединения людей, близких по духу, по ощущению происходящего. И оно удалось, это единение, хотя бы и на несколько дней. Я хочу, чтобы меня услышала вся наша страна, и я говорю с полной ответственностью и великой радостью. Да! Прекрасная и многострадальная наша любовь, наша Россия, она существует, она жива и дышит вами, вашей памятью, вашей заботой, дорогие сибиряки, дорогие жители Алтая! И я всей своей счастливой душой чувствую теперь эту нашу Россию, сердце которой бьётся сейчас здесь!

Пикет поднялся и ответил овацией. Потом раздали цветы, и с ними в руках все пошли наверх к Шукшину по дорожке, отбитой флажками. Катя была рядом всё это время, они и сидели вместе, и вместе шли к Василию Макарычу. Женя чувствовал её и когда их оттеснили друга от друга, и когда сквозь яркое солнце засверкали целые залпы вспышек, и когда он целовал отшлифованные до солнечного сияния большие пальцы Василия Макарыча…

Потом в каком-то светлом восторженном упоении толпились у машин, фотографировались. Один только московский журналист, тот самый, что завтракал с Катей, говорил кому-то своим хорошо обезжиренным, отмятым и вычесанным голосом: «Ну как вам скэ-эзэть? Если честно… чтоб не огорчить… Конечно, ужасно безвкусно… а особенно этот чудовищный номер… А уж зачем Сазыкин вытащил свою жену на сцену…»

Назад ехали колонной со спецмашинами, и ни о какой остановке для поиска крестика не было и речи. Женя с Катей сидели вместе в уже ставшем домашним микрике. Он открыто держал её руку… Было совсем близко её лицо, очки в крупной оправе, пучок, проткнутый тёплой деревянной палочкой. Катя работала на молодёжном радио, которое слушали в автомобилях, и у неё назавтра с утра должен был быть эфир. Катя хотела спать и положила голову Жене на плечо, но она от тряски съезжала ему на грудь и никак надежно не пристраивалась. Пучок Катя раскрепила, и волосы рассыпались золотистыми извивами, а палочка-шпилька осталась в её руке. Засыпая, Катя медленно разжала пальцы, и палочка выпала.