Ворошиловград | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не помню, — ответила Ольга.

— Продавались. Скажем, открытки с видами Ворошиловграда. Теперь уже и города такого нет, а я несколько раз рассказывал о нем по-немецки. Интересно, правда?

— Очень.

— На этих картинках, как правило, были изображены какие-нибудь административные здания или памятники. Ну, какие могли быть памятники в Ворошиловграде? Наверное, Ворошилову. Я уже не помню, если честно. И вот нужно было рассказать о том, что ты видишь. А что ты видишь на такой картинке? Сам памятник, возле него клумба, рядом кто-нибудь обязательно проходит, сзади может ехать троллейбус. А может, кстати, и не ехать. Тогда хуже — не о чем говорить. Может светить солнце. Может лежать снег. Ворошилов мог быть на коне, а мог быть и без коня. Что снова-таки хуже, поскольку про коня можно было рассказать отдельно. И вот ты начинаешь рассказывать. А что можно рассказать о том, чего ты на самом деле не видел? И начинаешь выкручиваться. Можно сначала про сам памятник, то есть про того, кого он изображал. Потом приходилось браться за случайных прохожих, которые попали в кадр. Ну и что? Вот, мол, женщина, на ней желтый свитер и черное платье. А в руках у нее, скажем, сумка. Скажем, с хлебом. Потом, когда и про прохожих всё было сказано, можно было выдавить из себя несколько слов про погоду. Но главное, что я хочу сказать, — всё это было настолько не по-настоящему понимаешь, — все эти картинки, все эти рассказы, весь этот язык, набор из нескольких десятков слов, акцент, попытки как-то наебать несчастную учительницу. Я с того времени немецкий терпеть не могу. И в Ворошиловграде ни разу не был. Да и нет теперь никакого Ворошиловграда.

— И зачем ты мне это рассказал? — спросила Ольга.

— Ну, как зачем? — удивился я. — Вот, например, вся эта ситуация с братом. Она мне напоминает мои уроки немецкого. Мне показывают какую-то картинку и просят рассказать, что я на ней вижу. А я, Оль, не люблю рассказывать о том, чего не знаю. И все эти картинки я не люблю. И не люблю, когда меня прижимают к стене, заставляя играть по чужим правилам. Потому что правила имеют смысл до той поры, пока ты их придерживаешься. А как только ты забываешь про них, как оказывается, что ты никому ничего не должен и не обязан выдумывать разные глупости о том, чего не знаешь и что тебе по большому счету не нужно. И тогда оказывается, что ты вполне можешь обходиться без всех этих выдуманных вещей и что нет никаких правил. И вообще ничего из того, что тебе показывают, нет, а значит, и рассказывать не о чем. И всё это только способ тебя использовать. На совершенно законных основаниях. Почти как в школе. Дело в том, что мы давно выросли, а к нам продолжают относиться как к детям, то есть как к недалекой, лживой, неразумной сволочи, которую нужно постоянно прессовать, выбивая из нее необходимые ответы.

— Ну, как это ничего нет? — не согласилась Ольга. — Вот ты же есть, правильно? И я есть.

— Правильно, — согласился я. — Я есть. А Ворошиловграда нет. И с этим нужно считаться.

— Вот и с пионерами примерно то же самое было, — сказала на всё это Ольга и незаметно для меня заснула.


Ливень и не думал прекращаться, он продолжал греметь жестяной коробкой ленинской комнаты, начиняя темноту монотонным стуком. И всё холоднее становилось в этих влажных пионерских стенах. Одежда моя — мокрая и отяжелевшая — тянула меня на дно, как водолаза, и там, на дне, где заканчивался дождь и лежала густая, как чернила, тьма, было еще холоднее, и как я ни пытался не обращать на это внимания, мне никак не удавалось согреться. И Ольга тоже лежала рядом в своем оранжевом белье и дрожала во сне, ее кожа холодно светилась, а когда я коснулся ее, оказалось, что на ощупь она была, как речная вода — чуткая и прохладная. Главное, — подумал я, — чтобы она не проснулась.

Я трогал ее мокрые волосы, словно погружал пальцы в реку, вода была тихой и густой. Я пытался добраться до дна и вылавливал раковины, боясь насадить пальцы на рыбачьи крючки. Глаза ее были закрыты, и веки прозрачны, как лед, под которым можно увидеть сумрачные тени утопленников и темно-зеленые медленные водоросли, которые словно перекати-поле влачились подводными течениями ее тела куда-то на юг, в сторону сердца. И, опускаясь за этими зелеными побегами, я осторожно касался ее мягких скул, под которыми залегала темнота и кожа была особенно тонкой, словно паутина, рвущаяся на ветру. Во сне она что-то шептала, непонятно что, но губы ее еле заметно двигались, будто она говорила сама с собой, задавала вопросы, но не хотела отвечать. И ключицы ее просвечивали в темноте, похожие на морские камни, отшлифованные волнами. Касаясь их, я пытался ощутить движение водорослей в глубине и слышал, как бьется ее сердце — размеренно и успокоенно, словно подсолнечник, поворачиваясь за солнцем, провисающим в дождевых небесах. И осторожно, еле ощутимо касаясь ее грудей, чтобы не сбить дыхания, я опускался дальше, и ее кожа была плотной и упругой, как полотнища морских флагов, что развевались на ветру, указывая направление движения туч и птиц. И дальше, отслеживая движение крови по ее капиллярам, я касался ее ног, хрупких, фарфоровых коленей и почти невесомых икр, касался пальцев на ее ногах, крапленых лаком, словно остатки чайных сервизов, и снова двигался вверх, будто поднимая песок с речного дна. И вдруг она обернулась ко мне, не открывая глаз, и тоже осторожно натолкнулась на меня рукой, проскользнула под футболку и трогала меня, как трогают воздух. Посреди темноты и воды, вытекающей с небес, мы лежали на разбитом диване и обнимались опасливо, как пионеры. Она что-то говорила сама себе, я пытался не вмешиваться в ее разговоры, не мешать ей: пусть говорит, — думал, — и касался ее грудей. Она стащила с меня футболку и что-то шептала, прижимаясь и словно что-то вычитывая на моей коже, какие-то новости, которые могла понять только она. Я не помнил, чтобы кто-то с таким вниманием относился к моей коже. Она изучала ее тихо и тщательно, словно искала следы от уколов или старые ожоги, которые уже давно заросли, но продолжали болеть. Я даже подумал, что она не узнает меня, думает, будто я — это кто-то другой, кто-то, с кем она хотела поговорить. И когда склонилась надо мной, совсем низко, я потянул ее к себе. Но она легко вывернулась и оказалась где-то у меня за спиной и, наклонившись, сказала:

— Слушай, — сказала она, не называя моего имени, — пока мы просто прикасаемся друг к другу, мы не заступаем за линию. Всё нормально, понимаешь?

— За какую линию? — не понял я.

— За красную, — пояснила она. — Всё остается на местах. Но если мы начнем целоваться, ну, взасос, понимаешь, — это всё испортит.

— Всё? — не поверил я.

— Всё, — подтвердила Ольга. — Так что спи.

И, спрыгнув на пол, вышла на улицу.


Но я лежал в темноте и не мог заснуть, рассматривал отблески на потолке, слушал стук за стеной, ощущал, как деревья обступают дом, и не мог понять — куда она пошла. Я закинул голову, так что небо с землей поменялись для меня местами, и посмотрел на стену, увешанную рисунками. Рисунки на белой стене выглядели темными и таинственными. Рисовали пионеры в основном акварельными красками, линии были жирными, казались тяжелыми и проведенными коровьей кровью или цветной глиной. Я начал рассматривать эти картинки. Постепенно понял, что развешаны они были не просто так, образуют целые истории, фрагменты каких-то повествований, как на церковных стенах, только акварельными красками. На верхних рисунках изображены были какие-то странные мужчины с оружием в руках и звериными масками на головах. Они уничтожали целые города, рубили высокие деревья и вешали на балконах домашних животных. Они отрубали торговцам уши и выкалывали глаза, приводили из пустошей тяжелых боевых слонов, которые выдыхали струи огня и имели складчатые, словно у летучих мышей, крылья. На других рисунках женщины разводили костры и жгли в них игрушки и одежду умерших, выжигали друг другу на коже странные знаки, которые загорались в темноте и на которые слетались цапли и совы. Выбирали между собой самую красивую, сажали ее в большую клетку и топили в реке, пускали на дно, где вокруг нее собирались тритоны и морские дьяволы, которым она пела песни и показывала карточные фокусы. Еще были листы, раскрашенные синей глиной, на которых у женщины рождалась девочка с двумя головами и сразу начинала говорить. Причем на двух языках, и никто не мог понять, что это за языки, и тогда девочку отправили в далекие города, чтобы она могла объясниться с людьми. И там, где она останавливалась, начинался какой-то страшный мор, падали с небес мертвые птицы, и выползали из нор полуобморочные змеи, и мужчины теряли разум, слушая ее слова, а женщины прыгали в речку и отплывали по течению, держа на головах тюки с одеждой и церковными книгами. На последнем рисунке изображены были чьи-то похороны, процессия из детей и стариков тащила два раскрытых гроба, пустых, и все спорили, какой именно гроб нужно закапывать. И возле них стояли волы и цапли, а над головами, в небе, летали звезды со смещенными орбитами. И дети, так и не определившись, какой именно гроб следует закопать, загнали в яму большого усталого вола и засыпали его густой и вязкой, как арахисовое масло, землей. Бык стоял по брюхо в этой яме, словно вкопанный немецкий танк на позиции, из пасти его вырывались неведомые знаки, которые дети прочитать не могли, поскольку в школу не ходили и грамоты не знали. Они только стояли рядом с заступами в руках и слушали зверей, которые пытались им сказать что-то важное и угрожающее.