Лили ни слова не говорила ему – ни тогда, ни позднее – о двенадцати днях, проведенных в товарном вагоне на пути в Германию. Могла ли она рассказать о том, как на седьмой день обнаружила, что можно слизывать иней, намерзший за ночь на стенку вагона? Ее мучила жажда, безумная жажда! И покуда она лизала стенку вагона, рядом с нею двадцатый час кряду визжала Терка Косарик. Терке, быть может, еще повезло. Потому что Терка Косарик к тому времени лишилась рассудка.
Мой отец не рассказывал про убийственный мордобой в городской больнице Бергена. Он весил тогда двадцать девять кило, в грузовик его отнесли на руках. И потом он несколько недель провел на больничной койке. Дородная немецкая медсестра трижды в день, подняв его легкое будто перышко тело, вливала в него литр рыбьего жира. Рядом с ним лежал польский еврей стоматолог. Ему было уже тридцать пять, он говорил на нескольких языках, знал, кто такие Бергсон, Эйнштейн и Фрейд. И вот через полтора месяца после освобождения лагеря этот врач за полкило сливочного масла до полусмерти избил более несчастного, чем он, француза. Нет, об этом мой отец не рассказывал.
Правда, и Лили ничего не рассказывала ему о бергенской городской больнице. Она лежала там в женском отделении, наверное, недалеко от отца. Был май, стояла весна, война закончилась. Ей дали бумагу и карандаш. И попросили написать свое имя и дату рождения. Лили крепко задумалась. Как же ее зовут? И не могла вспомнить. Хоть убей, не могла. И от мысли о том, что уже никогда не вспомнит, как ее зовут, пришла в неописуемое отчаяние.
Не говорили они о подобных вещах.
Спустя два часа мой отец погладил ее по волосам и, неловко привстав, чмокнул девушку в носик.
* * *
Было уже за полночь, когда медсестра тактично остановилась в трех метрах от них. Лили поняла, что им следует временно попрощаться. Отца проводили на второй этаж, в четырехместную палату, куда его определили на следующие две ночи.
Мой отец разделся и натянул пижаму. Он был так безумно счастлив, что до рассвета как заведенный ходил по комнате между окном и дверью. В половине четвертого, вконец опьяненный, он все же заставил себя лечь в постель. Но так и не смог заснуть.
На следующий день в девять утра, сразу же после завтрака, они снова уселись под пальмой. Когда в одиннадцать Юдит Гольд спускалась на вахту за почтой для женского отделения, то заметила, как Лили и отец, сдвинув головы, о чем-то воркуют в углу коридора. Юдит Гольд быстро отвернулась, застыдившись внезапно нахлынувшей удушающей ревности.
А Лили как раз собиралась сделать отцу самое трудное для нее признание. Она перевела дух.
– Я совершила ужасный грех. Об этом никто не знает. Даже Шара. Но тебе расскажу…
Мой отец наклонился вперед и коснулся ее руки:
– Мне ты можешь рассказывать все.
– Мне стыдно… я… я…
Лили осеклась.
– Ты не должна ничего стыдиться, – с уверенностью сказал отец.
– …я не знаю, как это объяснить… это ужасно… когда нужно было сообщить свои данные… еще перед погрузкой на шведский корабль… нет, не могу сказать…
– Ты можешь!
– …я… я… вместо имени мамочки, ее зовут Жужанна Херц, словом, вместо ее имени… я и сама не знаю, просто не понимаю, почему я его не могла назвать. Я соврала! Не сказала, как зовут мамочку, ты понимаешь?
Схватив руку отца, Лили сжала ее. Лицо ее было бледное, почти белое.
Мой отец закурил, как всегда, когда крепко задумывался.
– Ты хотела поменять судьбу! Это ясно.
Лили задумалась над его объяснением.
– В самом деле. Как здорово ты сказал! Поменять судьбу! Я тогда даже не размышляла над этим, решение как-то само собой пришло! Стать другой. Не еврейкой. Достаточно одного слова, и я превращусь…
– Из лягушки в царевну.
Мой отец обожал всяческие сравнения. Но, возможно, почувствовав, что сказал банальность, он добавил:
– Со мной тоже такое было. Но я струсил.
– Там на пирсе, лежа на носилках, я сказала, что мамочку зовут Розалия Ракоши. Откуда я взяла фамилию Ракоши? Понятия не имею! Розалия Ракоши, так и сказала. Вместо настоящего имени мамочки!
Мой отец загасил окурок в жестянке.
– Успокойся. Уже все прошло.
Лили помотала головой:
– Ничего не прошло, вот увидишь! Потому что еще я сказала им, что еврей у нас только папочка, а мамочка, Розалия Ракоши, – католической веры! И я тоже – сказала я – католичка, ты представляешь?! Я хотела покончить с этим. С еврейством! С меня довольно!
– Это можно понять.
Она заплакала. Мой отец выхватил из кармана бережно хранимый платочек. Лили закрыла лицо руками.
– Нет-нет, это страшный грех! Непростительный! Ты первый, кому я рассказываю. А еще я должна тебе рассказать, что по воскресеньям я хожу к шведам! В семью Бьёркман. Все думают, будто это просто так. Но нет! Я хожу к ним, потому что они тоже католики. Мы ходим на службу! У меня и крестик есть!
Она вынула из кармана сложенный вдвое конверт. Развернула его и достала серебряный крестик. Мой отец недоверчиво взял его, повертел в руках и задумчиво потер лоб ладонью:
– Ну, тогда мне понятно.
– Что?
– Понятно, почему твоя мамочка до сих пор не откликнулась. Почему не пишет.
Лили забрала крестик, вложила его в конверт и убрала в карман.
– Почему?
– Тебя же нет в списках! В тех, которые публиковались во многих венгерских газетах. В официальных списках! Ведь там указаны твое имя и, как это положено, имя матери – Розалии Ракоши. Но это другая девушка. Это не ты! Я думаю, твоя мамочка в Будапеште эти списки читала, она тебя ищет и твое имя видела, только не поняла, что это ты и есть! Ведь она ищет Лили Райх, мать которой зовут Жужанна Херц.
После этого объяснения Лили вскочила и, воздев руки к небу, будто античная статуя, на минуту застыла. А потом бросилась на колени, пытаясь расцеловать руки моего отца. Он отпрянул и в замешательстве спрятал руки за спину.
Лили, еще не поднявшись с колен, быстро пришла в себя. И, взглянув на отца, прошептала:
– Это нужно отпраздновать! То, что ты такой умница!
Она снова вскочила и с воплями “Шара! Шара!” помчалась по коридору.
В середине того же дня, в выложенной желтой плиткой столовой госпиталя – неприветливом, напоминавшем сарай помещении, где женщины обедали на полчаса позже мужчин, мой отец решил, что пришел наконец черед наглядно продемонстрировать свое отношение к этому бренному миру.
На четвертом этаже госпиталя находились в ту зиму на излечении двадцать три женщины. И теперь все двадцать три, включая и трех молодых венгерок – Лили, Шару и Юдит Гольд, – собрались вокруг моего отца. Острым ножом с деревянной ручкой отец разрезал шедевры кондитера из Авесты – три шоколадных бисквита. Сначала он разделил каждое пирожное пополам, потом на четыре, потом на восемь частей. И вот перед ним уже было двадцать четыре крошечных, с ноготок, кусочка.