– Нет смысла в том, что ты изнуряешь себя. Ты убиваешь нас тем, что поедаешь то, что предназначено нам.
Отец замолчал. Пришельцы переглянулись. Психиатр, как самый хитрый, спросил:
– И к чему ты это нам рассказываешь?
Папа развел пустые ладони.
– У каждого свое место в жизни. Мое – это мое, а ваше – ваше.
Психиатр пожал плечами.
– Не спорю. Но ты сам определи свое место, чтобы мы знали. Не вводи нас в искушение занять его.
Папа не спешил частить словами. Можно и торопиться, но тогда рискуешь ошибиться в точности формулировки. Тогда слова становятся не пулями, разящими точно в цель, а только нечистым духом, принесенным случайным ветром. Диссидент, как самый мудрый, задал к месту вопрос:
– Договаривай, брат. Что ты нам хотел сказать этой древней историей? Ты лев, косуля или щегол? Сам скажи.
– Если я та львица, что потеряла свое место, то ведь и вы такие же. Вся разница между нами – я догадался об этом раньше вашего.
Сумасшедший Гагик вскочил, схватив вывернутые наизнанку клещи. Диссидент остановил нетерпеливого друга. Просто взял за руку.
– Зачем нас обижаешь? Почему про место наше говоришь? Мы сами творцы своих дней.
– А зачем тогда ко мне пришли? Со словами о переменах на устах не ходят люди, что точно отгородили себе площадь на земле.
– Это все, что ты можешь нам сказать?
Папа снова помолчал. Дон Корлеоне говорил: «Не теряй преимущества, не выдавай своего превосходства сразу».
– Но вы недослушали конец моей притчи.
– Говори.
– Львица вняла просьбам животного царства. И пошла тогда львица в высокие горы, в скалистые горы и грызла зубами камни и говорила:
– Птицы и буйволы, косули и лани, неужто и сюда вы придете?
Ведь она не хотела нарушать данного себе обета.
Воцарилось гробовое молчание. Мы со Светкой в яме прижались друг к дружке, вокруг нас копошились ежи – ночные звери. И мы: я и сестра, трое бродяг, и даже ежи – поняли, выбор совершает каждый. И каждый может сорвать печать рока и измениться. И после того случая он – этот рок – всегда мне представлялся патокой, вытекающей из оленьего рога, вероятно, из-за созвучия слов. Каждый может перехватить стрелу, запущенную еще до рождения. Нужно просто выстрелить по этой стреле другой, чтобы задать старой новое направление.
– Нужно обладать мужеством, чтобы идти выбранным путем, – резюмировал отец.
– Философия! – презрительно воскликнул диссидент, чтобы скрыть смущение.
Какой-то сапожник будет рассказывать ему про мужество, ему, не выдавшему палачам из КГБ ни одного товарища, призывающему к независимости Армении и требовавшему у Турции отдать, наконец, нам священную гору Арарат.
– Как хочешь, брат. Только ты выбрать-то выбрал, а ведь ко мне зачем-то пришел.
Диссидент замолчал, немного обидевшись. Причем и на отца, и на своих друзей, которые уговорили прийти к этому знаменитому в этих краях сапожнику.
Теперь инициатива была полностью у Хачика, и он мог снова стоять на земле уверенно.
– Зачем пришли, братья? Зачем жену мою напугали?
– Прости нас за это, – сказал психиатр. – Хорошая она женщина. А про нас знай. Мы хотим с тобой остаться.
– Мне охрана нужна?
– Будет скоро нужна. Не охрана, а целая армия. Тебя уважают, ты можешь повести за собой людей.
– И на какое дело? – поинтересовался отец.
– Еще не придумали, – честно признался безумный Гагик.
– Я так и понял. Ладно, утро вечера мудренее. Если хотите, устраивайтесь здесь на ночлег.
Он стукнул шваброй об пол, как посохом.
– А вы выходите оттуда, помогите гостям устроиться, – сказал папа, обернувшись к нашему укрытию.
Он встал и направился к выходу.
– Дети устроят вас, принесут все необходимое – и еду, и одеяла. Спокойной ночи.
И он пошел к дому, а мы выползли из кустов, испачканные глиной, обнюханные ежами. Я видел, как уходит к дому отец. Только потом я вдруг понял, через долгие-долгие годы, как трудно было ему идти ровно, а не бежать вприпрыжку. Но он шел, стараясь не расплескать свое ликование. Его еще не назвали Доном. Но нечто подобное ведь и произошло сейчас.
Люся, моя мама, как-то призналась, что тогда ей было физически больно преодолеть оцепенение, в котором она провела тот час мучительного ожидания. Но она справилась, увидев, что отец приближается к дому, шмыгнула под одеяло и даже не стала спрашивать, что там, да кто, да что говорили, когда папа вернулся и лег рядом. А Хачик сказал:
– Постель холодная, и пятки у тебя ледяные.
– На веранде стояла, ждала тебя.
– Так и понял.
На этом и замолчали, и обнялись, и заснули, как тысячи ночей до этого и много тысяч после.
Я по природе – рассказчик. Мне кажется, я ничего не придумываю. Слушаю, запоминаю. Иногда, когда не хватает сведений, я пытаюсь реконструировать события простым, но действенным способом – если это так, а это так, то вот это могло бы произойти приблизительно таким вот образом. Конечно, выдуманное невольно просачивается в мою реальность. И я все боюсь, что, дописывая, доигрывая за других, я складываю вымысел, как кирпичную стену, между реальностью и идеалом.
Наутро мужчины, к которым присоединились мой дед Серёж и сосед Карапет, завтракали под тутовыми деревьями. Девчонки и мама метали на стол, под который приспособили пару спиленных стволов дикой груши и старую снятую с петель дверь, которую мой дед отшлифовал и заново окрасил. Сидели хозяева и их гости на стволах поваленных деревьев, покрытых коврами. И сделалось вокруг все мягким и уютным.
Я слонялся поблизости, потому что единственный был без дела. К мужским разговорам меня еще не звали, а от женской работы я уже старался отлынивать. Быть ни большим, ни маленьким оказалось даже чем-то выгодно. Ты вроде бы есть, а вместе с тем тебя, получается, и не существует. Быть двенадцатилетним – это лучшая маскировка, ты неприметен.
Ночью я осознал, что мой отец без пяти минут величина. Не только для меня и моих сестер, не для одной лишь Люси или для деда с бабкой, я почувствовал, не сердцем, а понял исключительно силой своих извилин: мой отец кое-что значит для остального мира. И пусть мир этот малюсенький – наша деревенька с окрестностями, но сапожник Хачик может быть в нем королем. А я твердо решил стать летописцем при его дворе, внести лепту в историю нового царства в назидание потомкам и на радость историкам. Чтоб потом не говорили: не осталось, мол, источников, поэтому, дескать, трудно установить истину. Ее, эту истину, я решил преподнести будущему готовенькой. Я забрался на старое дерево с тетрадкой и карандашом в зубах и торопливо записывал все, что говорили взрослые.