Мой папа-сапожник и дон Корлеоне | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

С кем папа никак не мог согласиться, так это с Бальзаком с его сентенцией о злодеянии, стоящем за каждым состоянием. С ним он отчаянно спорил, как будто не писатель Марио Пьюзо собственноручно поставил это изречение эпиграфом к своей книге, а коварный Оноре де Б. самостоятельно прокрался на первую страницу романа «Крестный отец», изгваздал ее словами, а затем трусливо бежал с поля боя.

– Так что, каждый богатый – преступник? Вот, – говорил он, – я – богатый. Не убил, не украл…

Отец рисовал нам план расположения всех восьми особняков в полукольце парковой аллеи. Все они принадлежали дону Корлеоне. Но, отдав их в пользование родственникам и верным людям, сам он жил скромненько, в глубине этого квартала-крепости. Отец был потрясен мудростью дона, так как в этом вопросе ему явно было куда расти – наш папа, оказалось, любил блестящие вещи. И любил ими любоваться. Осчастливив дом очередной безделицей – статуэткой или фарфоровой вазой, он – смуглый, большеносый – радостно и гортанно курлыкал над ней и около часа переставлял ее с места на место в поисках нужного ракурса. И дом в Ереване он купил большой и очень гордился соседством с академиком от астрономии, раскланивался с ним, а по вечерам играл в нарды.

Правда, у жен отношения не заладились. Академикова супруга Галина Витальевна была, как и мама, русской – в прошлом актрисой из Саратова. Ее тяготила идея социального равенства как таковая, а уж наглядная иллюстрация в виде нашей многоголовой и многоголосой семейки доводила жену академика до тихого бешенства. Она была интеллигентной женщиной, любительницей Дрюона, Пикуля и Набокова, и полагала, что виной несовершенству бытия является неожиданно возникшее экономическое процветание людей, подобных Хачику Бовяну.

Один раз я слышал через распахнутые окна академической гостиной, как Галина Витальевна отчитывала мужа за порочащее приятельствование с «этим неучем» и, о ужас, «цеховиком, по которому плачет тюрьма». Маму нашу она жалела и говорила о ней не иначе как «эта несчастная женщина». Когда же академик спросил, чем же это она, интересно, несчастна, – холодная Галина поджала губы и удалилась. Академик же подошел к раскрытому окну, облокотился грузным телом на подоконник и, надкусив персик, лениво посмотрел окрест. Заметив меня, он приветливо улыбнулся и сказал:

– Скажи отцу – пиво есть. Холодное… Сегодня я у него в нарды выиграю. Передай ему, я настроен решительно.

Так и жили.

За то, что Галина чванилась и плохо говорила своему мужу о моих родителях, писал я темными вечерами на ее розовый куст у дома. Сестры донесли об этом матери. Мать дала мне подзатыльник и пригрозила сказать отцу. Хоть я и знал, что никогда – никогда моя мама не станет предательницей, но я плакал в своей комнате от обиды – ведь страдал я безвинно от руки своей родительницы, ведь за ее честь радел и загубил Галинино ботаническое чудо. Кстати, соседка так никогда и не узнала, почему зачахли розы под окном гостиной.

Но все же и Галина иногда улыбалась. Особенно если мы играли с ее нелюдимым ребенком, пол которого я и сестры определили не сразу. Оказалось, это очень умная, но угрюмая девочка в очках, сутулая, коротко подстриженная и рыхлая. Звали ее отчужденно и коротко – Зоя. Хоть она и не была худой, однако всякий намек на женственность пропадал в ее недюжинном интеллекте. Казалось, Зоя живет внутри огромного облака формул, цитат и иностранных слов. Она не могла подняться по лестнице не оступившись, но говорила на трех языках. Бремя познаний сильно и разнонаправленно давило на ребенка, вытравляя из Зои вкус к жизни. Порой она смотрела на яблоко и говорила:

– В этом плоде идеально сбалансированы витамины и минералы. Количество железа и аскорбиновой кислоты увеличивает иммунный потенциал, стабилизирует давление и очень показано печеночным больным.

Маринка даже пару раз всплакнула о судьбе несчастной Зои, и мы стали звать ее с собой поиграть на тихой улице. Нет, уговорить ее влезть в чужой сад или виноградник было невозможно, но все же она иногда соглашалась пройтись с нами по улочкам квартала. Но самое главное, с нами она иногда улыбалась. Может, смотрела и думала: «Какие же они необразованные». А, ну и что, что она думала! Главное, улыбалась, а мы были люди щедрые, не спрашивали плату за благое дело.


Отец бросал кости и говорил академику:

– Шеш – у – беш… Вот ты наукой занимаешься, Саша. Ты, Саша, счастлив?

– Ну, дорогой мой! Ты сразу и… счастлив! Гм… Шеш джахар… – называл академик выпавшие ему кости и переставлял костяшки нард на соответствующее число ячеек.

– Да ты просто ответь, да или нет, – не унимался отец.

– Понимаешь, Хачик, мне кажется, так нельзя говорить: счастлив-несчастлив, – осторожно заводил ученый человек свою механическую философию.

– Почему нельзя?! – изумился отец. – Я точно могу сказать – несчастливый я.

Академик грустно улыбался, а отец, отпив пива, продолжал:

– Нету у меня никакого горя, это точно. Но и счастья нет.

– И давно так? – сочувственно интересовался специалист по черным дырам.

Обычно отец пожимал плечами, а однажды ответил:

– С тех пор как разбогател. Да, несчастье без денег, но с деньгами точно счастья нет.

– А чего же тебе надобно? – спрашивал академик, вешая сырое полотенце на шею – стояла такая жара, что пот лил ручьем с толстого астронома.

Отец же, напротив, застегнутый на все пуговицы модной рубашки, сверкая глазами и бриллиантовым перстнем, доказывал ученому соседу, что родился не для того, чтобы разбогатеть, а родился и разбогател, чтобы быть счастливым. На праве быть счастливым папа настаивал. Академик бесился, говорил, что счастье категория идеалистическая, и приводил примеры из истории философии. Но философия эта была чужда сапожнику из горной деревни. Ах, если б знал мой бедный родитель то, что знаю сегодня я: можно быть бедным и счастливым, можно быть бедным и несчастным – ситуация вполне диалектическая, быть же богатым и несчастным – точка абсолютного замерзания, безысходно, как ад. Хорошо, что он не знал этого, – мог бы удавиться. Не знал наш темный отец слова «депрессия», не знал, что есть такой синдром Мартина Идена, не знал, ибо это замечательное произведение Джека Лондона прошло мимо него. Не знал и потому карабкался, работал, платил мзду кому надо, ладил с конкурентами, мирил враждующих, крестил детей своих сапожников, доставал соседу-академику лекарства, а на Новый год открывал ворота пошире и принимал всех: участкового милиционера Степана Петросовича, русского дворника-старообрядца Колю, бежененок из Душанбе – маминых товарок по техникуму и многочисленных родственников. Он стал человеком, который решает проблемы. Всю жизнь не выделялся из общей массы, работал всю жизнь и ждал своего срока, и мы с ним ждали.

Дождались. Союз рухнул.


В далеком Душанбе мыкались наши русские родственники, и мама, обезумев от волнения, названивала им каждый вечер, упрашивая, чтобы дедушка и меткоглазая бабушка переехали к нам. Но они протестовали, не хотели оставлять насиженные места. Мама звонила, пока было возможно. Но, когда на улицах интернационального среднеазиатского города начали палить и полилась кровь, телефонная связь прервалась.