Луиш-Бернарду ничего не ответил. Он смотрел в сторону кормовых огней, будто бы там, над тихой гладью воды, был ответ на все заданные вопросы.
— Луиш, — Жуан подошел к нему и положил ему руку на плечо, — я твой друг, и ты можешь мне доверить всё, даже свои самые сокровенные мысли. Скажи мне, только откровенно, что тебя беспокоит?
Луиш-Бернарду замолчал уже во второй раз, после чего глубоко вздохнул. То был вздох усталости, молчаливая просьба о помощи.
— Меня, Жуан, беспокоит то, что в нужный момент я окажусь не на высоте положения.
— Но что ты хочешь этим сказать? Какого положения?
— Жуан, Дэвид Джемисон приехал сюда не для того, чтобы провести отпуск. Он мне не сказал, да и не должен говорить, но я знаю, что его миссия предельно проста: быстро понять, есть ли рабство на Сан-Томе или нет, и быстро сообщить об этом в Лондон. Если он заключит, что да, оно есть, тогда это означает, что я провалил доверенную мне миссию. Если нет, тогда выходит что мне удалось его обмануть или, по крайней мере, отвлечь его внимание — и тогда я не знаю, что мне делать со своей собственной совестью.
— Но как тебе удастся обмануть его, Луиш: факты есть факты, либо они есть, либо их нет?!
— Как? Хочешь я тебе приведу пример? Если вдруг начнется восстание на вырубках, если я обнаружу, что один работник, или сотня их были вынуждены продлить свои контракты не очень-то осознавая, что они делают, ты думаешь, я побегу к английскому консулу и все ему расскажу? Нет. Мои обязанности требуют от меня, чтобы я постарался скрыть все, что может повредить нашим интересам. Теперь ты понимаешь?
— Мне кажется, что ты устраиваешь бурю в стакане воды. И что самое худшее, ты делаешь это преждевременно. Инциденты и всякие нарушения случаются сплошь и рядом. И в самой Португалии, на наших фермах, на фабриках. Нам и половины того, что происходит, не известно. Но между этим и рабским трудом огромная разница.
— Нет, Жуан, это совсем разные вещи. Крепостных в Португалии давно уже нет. К работникам могут, например, плохо относиться, но у них всегда есть право уйти, даже если они тем самым, довольно часто, обрекают себя на голодное существование. Но здесь они в пяти тысячах миль морем от своего дома. Они ведь не отсюда, Жуан, ты понимаешь разницу?! Для того, чтобы они смогли уехать, им нужно не попасть в ловушку и не поставить отпечаток пальца под новым контрактом. А они его, на самом деле, не хотят, и при этом не понимают, что означает то, что, в случае их несогласия, мы, дескать, должны доставить их на родину, в Анголу, откуда мы их сюда привезли. Всё ведь можно представить вполне законным: этот сукин сын попечитель, который должен был бы следить за соблюдением прав работников плантаций, на самом деле, уже давно заодно с плантаторами. Он может представить мне тысячу продленных контрактов и цифры, которые будут говорит о том, что какие-нибудь четыре — слышишь, Жуан? — всего-навсего четыре работника, как и в прошлом году, захотели вернуться на родину. И что это означает? На мой взгляд, это означает ничто иное, как просто-напросто рабский труд, замаскированный всякими, якобы, юридическими документами. Может, ты уже не помнишь, Жуан, но меня позвали на эту работу потому, что я против рабского труда, потому, что я об этом говорил и писал. А еще потому, что ты и другие всегда говорили мне, что я должен воплотить свои идеи на практике, раз уж именно благодаря им меня на это дело пригласили. И я здесь не для того, чтобы идти на компромисс, чтобы обмануть англичанина или обмануть свою совесть. Черт возьми, для этого я бы преспокойно оставался в Лиссабоне. Поверь, это было бы гораздо более комфортно и приятно!
Жуан Фуржаж замолчал, удивленный страстным выступлением друга. Это был Луиш-Бернарду, которого раньше, в Лиссабоне, он не знал. И дело не в том, как горячо он отстаивал свои идеи и точку зрения. Это он уже видел не раз на дружеских встречах, салонных вечерах или во время политических споров, которые часто становились сутью их четверговых посиделок в отеле «Центральный». Однако теперь это было что-то другое, более личное и радикальное. Сан-Томе изменил прежнего, так хорошо знакомого ему Луиша-Бернарду. Жуан снова украдкой взглянул на него, когда тот, замолчав, смотрел на темную воду пролива, по которому медленно двигался их пароход. Из открытого для общества человека его друг превратился в одиночку, его терпимость и любовь к досужим спорам сменились не характерной для него резкостью; если раньше он вел себя легко и даже нерационально в отношении многих вещей в жизни, то теперь он был одержим чуть ли не мессианской идеей, будто бы весь мир следит за тем, как он решает здесь свою мрачную задачу, находясь в этой точке посреди океана, которую не назовешь ни землей, ни цивилизацией. Неужели он настолько охвачен важностью своей миссии и придает ей такое большое значение? Может, он сожалеет о том, что бесполезно растрачивает здесь свое время вместо того, чтобы пребывать сейчас где-нибудь в другом месте и просто жить?! Или же он попросту раздавлен из-за своего одиночества, из-за бесконечной череды этих тихих ночей, когда ты говоришь сам с собой и слышишь лишь собственный голос, потерявшись в пространстве, утратив ощущение реальности.
— Луиш, давай спокойно. Все мы знаем, что, теоретически, закон везде един. Но ведь это только фикция. Никакая империя так не строилась и не существовала. Кто уполномочил Кортеса, когда тот высадился в Америке, взять в плен Монтесуму? Кто позволил Дону Карлушу поработить и отправить в ссылку Гунгуньяну, который был правителем в Мозамбике, причем, по праву гораздо более древнему, чем сам король? Всякая этика со временем меняется: то, что сегодня нормально, завтра будет выглядеть ужасным, сегодняшнее преступление завтра станет в порядке вещей. Ты не можешь прибыть сюда и убедить всех португальцев, которые уже поколениями живут здесь, пропустив через свою жизнь то, от чего ты страдаешь всего несколько месяцев, в том, что все возводившееся ими до сих пор здание, все, чем они живут, на чем построили свою карьеру, является ошибкой. И это только потому, что ты, видите ли, привез из Лиссабона распоряжения, инструкции или какие-то тайные соглашения с Англией, которым они должны начать подчиняться. Может, конечно, ты и прав, Луиш, однако все это требует времени. Времени и разъяснений.
— Нет, Жуан, — Луиш-Бернарду оторвал взгляд от воды и заговорил так, будто бы он был один, как и тогда, когда разговаривал с ним на расстоянии, словно тот мог его слышать, — ты не знаешь этих людей. Они никогда не изменятся, не поднимутся на новую ступень в развитии и не поверят, что то скрытое рабство, которое практикуется у них на вырубках, это не то, что предоставило им провидение, мол, пользуйтесь и наслаждайтесь. Они ждут только, чтобы Дэвид сделал свой доклад и отправился восвояси, чтобы я, следом за ним, устал и тоже убрался прочь — чтобы потом прибыл другой, такой же, как они, и чтобы жизнь снова стала такой же нормальной, как прежде. И что, Жуан, мы как нация хотим того же самого? Для чего мы тогда называем все это «португальскими провинциями», а не, например, «португальскими пунктами торговли рабами в Африке»?
Оба замолчали. Монотонный шум двигателя, работавшего на угле, разрывал тишину ночи с морем, усыпанным звездами. Вдоль борта и впереди свет выхватывал блестящие контуры следовавших за ними летучих рыб. Впереди, в направлении земли, легкий просвет на горизонте возвещал начало нового дня; там, где скоро, через два-три часа, должен был появиться Сан-Томе, тонкая полоска света на воде отмечала точное место, где в городе, куда они направлялись, умирала ночь, сдавая свои позиции встающему солнцу, на рассвете нового дня на экваторе. Внезапный озноб заставил Жуана поплотнее запахнуться накинутым на плечи плащом. Он снова искоса посмотрел на друга. Тот грустный взгляд, который он увидел, та его беспомощность, почти физическая, морщины, которые, откуда ни возьмись, появились на его лице с первыми лучами утреннего солнца — все это снова заставило его содрогнуться, теперь уже не только от холода, но и от какого-то плохого предчувствия. Он ощутил незнакомую для него раньше нежность к другу, желание защищать и оберегать его. И вытащить его отсюда — чем раньше, тем лучше.