Леон Николаевич Бакст, он же Лейб-Хаим Израилевич, он же Лев Самойлович Розенберг, которого, извертевши в руках, Лёва наконец переменил на Сомова, и на самом деле был изумительно хорош. И не только лишь по той причине, что являл собой один из портретов Зинаиды Гиппиус, что уже само по себе добавляло стоимости, исторической и в баксах. Но ещё и потому, что портрет этот будто весь светился, обволакивая своего краткосрочного владельца жёлтым и светло-серым. Но и Сомов, как он уже теперь думал, чутким глазом вглядываясь в работу, мало в чём уступал Льву Самойловичу в плане цена — качество. Это также был портрет, на этот раз Сергея Рахманинова, работы позднего периода уже парижской жизни Константина Андреевича. Тоже масло, тоже холст, тот же, считай, размер, удобный для самой безопасной транспортировки от посредника или владельца до банкира или тайного купца. Судя по всему, даритель, ценя подлинные творения, как и неподдельные чувства, рассчитывал на ответное чувство премьера Мариинки, но что там у них сладилось и как, Лёва не знал. Едва учуяв первый робкий заход в свой мужской адрес, он заторопился и сразу же перешёл к цене, выказав сомнения в смысле удачности такой неочевидной покупки, поскольку и размером не так уж тянет, и спрос на портреты не столь велик теперь, как раньше. Нынче, сообщил он танцовщику Серёже, в моде больше натюрморты и пейзажи. Люди стали резко богатеть и просят чего-нибудь понейтральней, без привязки к конкретным историческим и культурным персоналиям. Хотят видеть в спальне своей если уж не самого себя, маслом писанного, то уж, по крайней мере, закаты и восходы или же фрукты и цветы. Как-то так. И недоверчиво скривил лицо. И отодвинулся на безопасное расстояние, отложив в сторону сомнительного Бакста и далеко не безукоризненного Сомова.
Совушкин вздохнул и в ответ на предложенную цену коротко кивнул. По всему выходило, что коэффициент очередного успеха составит пропорцию где-то один к шести-семи, не меньше. Жизнь продолжалась, искусство не убывало и вновь никуда не девалось.
Ну при чём тут эти звёзды, ну как эти люди вообще смеют рассуждать о взаимосвязи небесных тел никому не известного разлива с надоедным паховым зудом у соседа по лестничной площадке Петра Иваныча? Или как оно же соотносится с дурным характером гражданской сожительницы его Зинаиды?
Именно так всякий раз размышляла Ева Александровна, перемещая помойное ведро в направлении мусорного зева, расположенного полупролётом ниже её последнего девятого этажа. Зев тот, по обыкновению, был наполовину распахнут, поскольку крышку несчастного проёма неоднократно выламывали трое жизнерадостных молодцов родом из местной шпаны, хотя до конца так и не выломали. В любом случае смыкания чёрной, дурно пахнущей дыры с изувеченной крышкой более не имелось, совсем. Как следствие пацанского вандализма, вонь, исходившая из подвальных глубин одноподъездной блочной девятиэтажки, сделалась практически неустранимой и, разогнавшись тёплым, тухляного оттенка маревом, легко достигала сверхчуткого носа Евы Александровны, просачиваясь даже через тугое уплотнение квартирной двери. Кто выламывал, какому такому человеческому зверью каждый раз не удавалось довести операцию до логического конца, Ева Александровна знала точно, имея в виду не только целиковый образ малолетних преступных элементов, их общий вид, приблизительный возраст и прочие туманные детали каждого из уродцев, но видя нечто большее и вполне конкретно. Например, относительно первого, самого рослого и наиболее тупого, из назначенной ею преступной бригады картинка складывалась более чем определённая: тёмный низ — скорее всего, изначально светло-серые джинсы, обретшие практически законченный чёрный цвет как следствие несмываемой грязи. Светлый верх, включающий в себя бежеватого оттенка сильно ношенный пуховик с капюшоном, с чужого плеча. Нахальные, заметно косящие глаза водянисто-голубого колера с запёкшимися подтёками в уголках прорезей и светло-русые нечёсаные волосы, жёсткой соломой торчащие из-под капюшона навстречу её мысленной картинке. Как конкретно этот малоприятный пацан «отработал» пуховик заодно с мобильной трубой «сименс» и у кого, Ева Александровна тоже знала. Как ведала немало и об остальных участниках этого дурацкого дела, включая точный рост их помойного бригадира, примерную комплекцию каждого из них и их же, со всеми признаками нормального отстоя, намерения на будущее. Но особенно явственно в нехорошем списке вырисовывался эскиз непробойной дурости несовершеннолетних соучастников нападений на крышку. Картинка рождалась отчего-то не как обычно, когда поначалу формировался контур будущего гостя, после чего начинали проявляться детали, на которые медленно просачивался бледный свет, насыщая изображение объёмом, и только вслед за этим практически готовое бестелесное панно наполнялось цветом, который поначалу возникал как нечто размыто-сизоватое и заканчивался, как правило, мучнисто-белым, однородным и сильным, идущим больше изнутри фигуры, нежели от невидного внешнего источника. То, что шло про пацанов, довольно резко отличалось от обычного рисунка. Первым возникал рыхлый ком, то ли чисто воздушный, то ли выработанный из пылевого обезвоженного пара грязно-серого оттенка, без внятных форм и резких очертаний. Ева догадывалась, что именно так должна выглядеть беззлобная и бездумная глупость в случае, когда героев несколько и все они объединены общим мозговым недомоганием. Оттого и не было к ним выверенного отношения, как, впрочем, не возникало у Евы Александровны и раздражающей злости, и желания догнать и включить встречного дурака и уж тем более замутить какую-никакую мстительную поганку при содействии всё того же отзывчивого соседа, башенного крановщика Петра Иваныча.
От этого малоприятного запаха страдала не одна она. Каждый из жильцов, соседствовавших с ней по её девятому, плевался и похожим образом негодовал в сторону проклятой неизвестности. Однако невозможность разрешения надоедной тайны всегда одерживала верх над обобщённой истовой мечтой прихватить мерзких вандалов и, изметелив на месте совершения гадости, ещё живыми передать в руки правосудной инстанции. Со своей неравнодушной стороны Пётр Иваныч готов был даже пару раз продолжительно отдежурить на лестнице после трудовой вахты, проведённой в башне строительного подъёмного крана, лишь бы застукать негодяев врасплох. О таком своём намерении, прикидывая конкретную месть, он оба раза сообщал Еве Александровне, предвкушая одобрение идеи этой приличной на вид соседкой. Однако та отчего-то задумкой этой не возбуждалась и, наоборот, отговаривала Петра Иваныча от сомнительного дежурства, ссылаясь на низкую вероятность отлова поганцев. Сама-то точно знала: не поймает ни он, ни кто другой, потому как просто не явятся ломатели в уготовленные им засадные дни. Не совпадёт прикидка с фактом. По крайней мере, в этот раз — точно. А коли придут в другой, всё равно удастся улизнуть, и доказать потом их подлое участие у противной стороны не получится.
Именно такой шла у неё картинка на эту грустную тему, а картинке своей она привыкла доверять, ибо сбоя, по обыкновению, не бывало. Вернее, то, что могло считаться в этом деле ошибкой, объяснялось не потерей чутья, а всего лишь фрагментарным наличием внешних помех. К ним вполне могли относиться нежелательные приходы призраков из мира мёртвых или их же несвоевременные исчезновения. И каждый раз собственной в том вины Ева Александровна не находила: просто так был учинён этот мир, второй, соседний, смыкающийся с первым по легчайшей касательной, но всё же остающийся для неё первостепенным, несмотря ни на что, невзирая ни на тёплых и живых, ни на всяких иных сущностей, обладающих нейтральной, никакой, температурой. Сущности неожиданно выскальзывали из мира туманов и теней и столь же внезапно истаивали на глазах, вмиг обращаясь в прозрачный воздух и лишь на долю мгновения задерживаясь взглядом на своей же едва ощутимой воздушной ряби.