Слова эти рассудительные вываливались наружу как-то сами, отбираясь неким внутренним слухом, особым ухом, будто хитрую машинку высокой чуткости встроили Еве Александровне в барабанную перепонку в момент рождения — там же, на песчаном берегу водоёма, на который завалилась её мёртвая мать, о чём она, сирота по рождению, до поры до времени не ведала. Никто ничего специально не подсовывал, не вкладывал в детскую голову, подметив незаурядную способность впитывать и отзываться на всякое точное слово или странный поступок. Никто ничему такому не учил. Наоборот, ограничивали детдомовское ученье лишь самым необходимым, порой до ненависти примитивным, выбрасывая воспитанников во взрослую жизнь с одним лишь багажом: сезонный проездной, паспорт, казённые рейтузы и фальшивая очередь на несуществующее сиротское жильё.
Её личный выброс пришелся на год 1998-й, сразу же ставший пустым и нищим, кризисным, обошедшийся на этот раз без крови, но в очередной раз сделавшийся безразмерным по способам выживания многообразных сил внутри одного и того же народа. Повсеместное кусочничество и прямое воровство, процветавшие всегда, постепенно привели детдом к полному упадку, но в тот год она уже заканчивала срок пребывания. Помнится, перед тем как покинуть своё пристанище навсегда, упредила их, начальников своего отрочества: завалится это престарелое строение в течение двух ближайших дней, примите неотложные меры, очень-очень прошу вас, люди мои дорогие, будут смерти, и не одна. Виделось ей так, хотя и не огласила раньше времени, — от десяти до пятнадцати трупов плюс к тому около сорока покалеченных воспитанников.
Отмахнулись, надсмеялись, крутанули рукой у головы. Двое синхронно повертели у правого виска, одна — злобно прошипела и послала, четвертый — заржал, заведя глаза под потолок. Вид потолка, как и раньше, целиком состоял из длинных и коротких трещин, в промежутках которых зияли язвы из ломаной, сыплющейся на голову и по большей части сгнившей дранки. Раньше это была обычная крупнозернистая строительная пыль вперемешку со щепой. Теперь же осыпь, что наблюдалась по мелочи, прекратилась, будто и не было никогда. Строение словно подобралось, сжалось, как бы прощаясь с годами жизни в многолетнем непригляде и тоске, отрешившись от последней попытки оказать сопротивление силам злой природы. Центральная несущая балка прогнулась, достигнув последней точки терпения, дранка натянулась и прощально скрипнула всей поверхностью потолка. Оттого и прекратилась извечная пыль, задержанная этим натягом перед смертельным обрушением перекрытий. Ева не всматривалась, как не уловила она тогда и прощальных звуков дома, в котором выучилась жить одна, без кого-либо рядом. Одно слово — хромая, кривоножка, тренога, ходячий игрек, вечная целка — полторы ноги, тройная мандавошка, палка-недавалка и всё похожее на то. К тому же нелюбимая, потому что уродка. Было б ещё лицо какое-никакое приятное, повышенной глазастости, к примеру, или же хотя бы приветное пацанам для игры в подмиги и намёки. А оно — так себе, ничего выдающегося, всё усреднённое, без лишней игривости и сладкого жеманства, без надутых пухлых губок и попыток прикинуть лицо дурочкой, шмыгнуть носом и намекательно скосить глаза в сторону раннего интереса. Ну, кабы ещё пацанкой была, в смысле характера, боевитости, или, допустим, палкой своей хромой оттянула б кого вдоль хребтины — так ещё можно бы поржать за компанию, матюкнуться хотя б, если ловко удар ляжет, с натуральной оттяжкой, без паучьей робости да слюнявой жалостливости. А так… ни под юбку даже зыркнуть неохота, ни за сиську лишний раз плечом зацепить, чтоб примялось там и откачнулось обратно, а после б сглотнуть в удовольствие. И худющая к тому же, как её же другая нога, нездоровая. Девки видали, рассказывали: что внизу, что сверху, сразу после жопы, везде тонкое какое-то, без мяса почти и обтянутое кожей не по-людски, натуго. Только коленка круглой шишкой торчит, кажется, вот-вот разлопнется на две половинки и каждая при своей полуноге останется. Тьфу!
Это часть уже была чистой ложью, но вдумываться в такое никто не собирался, удобней было верить и продолжать шпынять. Так и приковыляла в тот день в учительскую, опираясь на палку эту чёртову, вновь слова свои сказать, ещё раз выкрикнуть их, упредить. Но уже знала, что всё равно не достучится, уже отчётливо видела, что не избежать на этот раз смерти. Смертей. Хоть завались тут на пол и демонстрируй всем этим равнодушным воспитателям лживую падучую: ори не ори — не доорёшься. Ужас был в том, что не сомневалась в своей правоте. Знала так, как лучше знать невозможно. Уже представляла всё в деталях, пока готовилась к ужасу, к первому своему, когда доподлинно знаешь, а только поделать ничего нельзя. И нет такой силы, чтоб неизбежное отменить. И нет способа убедить, чтобы поверили и не послали. Потом уже, через время, немного свыклась с этим удивительным состоянием, сложенным из самого примитивного страха и тупой безнадёги внутри собственного организма.
На другой день он случился, ужас этот, что ждала. Выбралась из здания минут за пять до катастрофы — успеть отхромать дальше, чтобы не задело. И стала ждать и смотреть, обхватив горло руками. Но только ещё не знала, что вживую всё окажется намного страшней того самого ужаса, увиденного до реального события, когда валилась крыша, давя по пути все дышащее, живущее, пульсирующее… И как, оглушительно звеня, лопались стёкла, выдавливаясь крупными, остриём вперёд, кусками в детдомовский палисадник, как внезапно заорали живые люди, и она, поражённая увиденным, уже не умела разобрать, отличить, какие голоса детские, а какие учительские, взрослые, ещё более страшные. После звуки смешались. Те, что исходили изнутри, соединились с другими, шедшими снаружи; образовался единый вой, с редкими выкриками отчаяния и предсмертными стонами, доносившимися из-под обломков подростково-воспитательного учреждения № 17 Малоярославецкого района. Те двое, что синхронно вертели у головы, так и остались внутри, под рухнувшим перекрытием, навсегда. Той, которая отмахнулась, раздавило часть левой ноги с прихватом коленной чашечки — эту невозвратно убитую часть сутками позже отняли калужские хирурги, образовав неаккуратную культю ощутимо выше бывшего колена. А последний, который ржал, отделался порезами на лице от осколков разбитого стекла. Получилось довольно справедливо, однако эта нехорошая мысль добралась до черепной коробки уже потом, когда сознавать правоту подобной ценой стало окончательно невыносимо. Это если не считать четырнадцати воспитанников, так никогда и не узнавших, как заваривать чай и каким рукотворным приёмом следует отделять мякоть селёдки от её же неудобного хребта.
Помнилась долго ещё картинка та, плохо растворяясь в памяти: лишь годы последующей жизни несколько освободили Еву Александровну от зрелища того рухнувшего дома на окраине Малоярославца, где закончилось её нехорошее детство. Всё было как в замедленном цветном кино, но только снятом по-любительски, через вуаль серого паскудного тумана. В итоге — нечто бурое, но в отчётливом фокусе и без посторонних включений и размывов.
Это и стало первой настоящей мёртво-живой лентой. Фильмом-смертью, где дубль два была сама она, самая суть её, внезапно открывшаяся Еве со всей беспощадностью. Её очередное чудо и её же первая грандиозная оторопь — всё одновременно. Что-то зародилось в ней именно в тот день, а что-то разом ушло, усохнув, лопнув, словно отбывшая свой срок потолочная дранка, и переродившись в нечто иное, основательное, уверенное в себе, не подчинённое напрямую голове.