Музейный роман | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А какие вопросы-то, тётенька? — Ева пошла было к лестнице, где начальство, да тормознулась. — Я же ничего не отвечу, я ведь этому не училась никогда.

— Ну, какие… — Вахтёрша на мгновенье задумалась, потёрла лоб, напружинилась памятью и в итоге пояснила: — Ну, где туалет, к примеру, или ж в какие часы закрытие. Иль, бывает, могут самими картинами любопытничать. — Она приняла позу поудобней и добавила с долей превосходства в голосе: — А спросют если, особливо кто настырный, сколько, к примеру, рама та иль эта в дéньгах, так ты его в другой зал посылай да скажи, чтоб не пачкал нигде, потому что искусство тут повсюду, куда ни глянь, даже в отхожем месте, а оно знаешь скоко стоит? — И сама же ответила: — Немерено — то-то и оно, девк, поняла? Там только на рамах, особенно какие толще, одного золота незнамо скоко, а уж про остальное вообще не говорю — бесценное дело, историческое, с чёрт-те каких времён висят, а только ещё бесценней становятся. Так-то, красавица… Ну иди, иди, поинтересуйся, раз больше ничего не получается тебе для жизни изобресть…

Она вышла из приёмной начальственного кабинета через сорок минут, да и те в основном ушли на ожидание Коробьянкиной, в ту пору замдиректорши по общим вопросам, — молодящегося содержания тёти в брючном костюме, с волнистой пшеничной головой и строгим взглядом бесполого кума из женского исправительного заведения.

— Говорите, отличный аттестат? — неулыбчиво спросила та после короткой паузы и с сомнением глянула на соискательницу места смотрителя. — Точно отличный?

Ева утвердительно кивнула и робко улыбнулась, но скорей из-за того, что просто надо было учтиво реагировать. То, что возьмут, знала уже на полпути от вестибюля к кабинету заместительницы. И не по причине нежданно грянувшего дефолта и общего, как результат, обнищания населения. И не оттого, что зарплата музейщика, пускай даже столичного, неизменно стремясь к позорно малой величине, не предполагает никакого конкурса на место обладателя культурного бюджетного стула в зале экспозиции живописных полотен старых мастеров. Просто знала это, как всегда, по умолчанию. Как пребывала уже и в курсе того, что замше этой, начиная с первого её больничного листа, останется месяцев пять-шесть. Самое большее — восемь, до года ни по какому не дотягивалось, откуда ни зайди. Картинка выходила печальной, но устойчивой, без отвлечений на постороннее, сбивающее фокус. Замшина саркома, о какой до времени не будет ведать ни одна живая душа, к тому моменту уже начнёт подъедать основное блюдо, покончив с закуской, и вскоре перейдёт к десертному столу. Ещё загодя, до самых первых отчётливых симптомов, но через годы после начала работы в музее, Ева Александровна решится и подсунет под дверь начальницы письмо, где крупно, по-печатному — анонимно, чтобы не подставляться, — напишет, чтобы проверилась хозяйка кабинета на онкологию, и как можно скорей. Однако, подсовывая, тоже будет знать, что не сработает упреждение её, что письмо почитают и бросят в корзину, приняв за очередную подмётную галку в деле межвидовой борьбы сторонников одного музейного направления с приверженцами другого. А насчёт того, кто возглавит местных оппортунистов, копая под сторонников старой школы искусства во главе с матроной-директоршей Всесвятской, загадки для Евы уже не существовало начиная со второго её смотрительского дня.

Но и про саркому не всё было чистым. Из ясного пока вычитывалась лишь стопроцентная смерть. Но что-то мешало напрямую отдать её в руки злого рака, параллельно высматривалось и нечто неожиданное, такое же недоброе, хотя сам источник до конца не определялся. Разве что следы на лице и мёртвом теле проявлялись как на фотоплёнке — печальными вуалевыми пятнами. Впрочем, многое, очень многое ещё только предстояло узнать смотрителю Ивановой, волей тенистого случая занесённой в храм живописи и скульптуры. А пока… Пока же, получив первые наставления в комплекте с форменным набором обуви и одежды, она думала об этой несчастной замше, о её детях, погодках-сыновьях, которых не любил и которым не стал помогать их отец — бездарный музыкант, схоронившийся от алиментов где-то в далёкой израильской глубинке. Думала она и о том, что один из братьев тоже станет музыкантом, довольно известным, и всё у него будет хорошо, включая гастроли и почётные места на больших скрипичных конкурсах. И что другой будет страшно завидовать ему и в результате после смерти матери сумеет переписать наследство на себя, но всё равно в скором времени профукает всё, оставив последнее букмекерской конторе, после чего в полном отчаянии улетит искать отца. И найдёт, и замирится, и оба будут продолжать люто не любить старшего сына: отец — за неожиданные успехи в таком же, как и его, деле, но достигнутые без его отцовского участия, младший — за несправедливость судьбы и неугаданную ставку в этой явно левой конторе, в итоге всех дел сблизившей его с таким же никчемным, как и сам он, родителем. И только одно не узнает никто из членов распавшейся семьи и никогда: что старший, слабохарактерный и успешный, — всем им стопроцентно родной, младший же, израильский, живущий с изжогой в животе и завистью в чердачном отсеке, нажит любвеобильной и многострадательной замшей Коробьянкиной на стороне, с художником-передвижником от одной столичной экспозиции к другой.

Иногда Еву Александровну замечали, преимущественно в те моменты, когда сидела на стуле, подолгу не вставая, чтобы без особой нужды дополнительно не выхрамывать в зал. И лишь когда окончательно затекала плохая нога и словно из солидарности с нею неуютно становилось и хорошей, Ева Александровна заставляла тело оторваться от стула, чтобы исполнить неспешную прогулку вдоль стен, стараясь как можно мягче прикасаться к полу насаженным на палочный конец резиновым набалдашником. В такие мгновения, когда палка, незаметная до момента отрыва от сиденья, оказывалась в её руке, мужчины, интересовавшиеся молодой, тонконосой и пепельноголовой смотрительницей, обычно разом теряли к ней интерес и отступались от намерений знакомиться. За все годы музейной службы — она просто из интереса вела такой личный учёт — её хотели восемнадцать раз, натурально, физически, как женщину и очень по-мужски. Из этих восемнадцати охотников четверо почти уже решились подойти, и Иванова даже знала, о чём будут спрашивать. Двое первых вежливо поинтересуются именем и пожелают узнать, до которого часа работает музей; двое других — не в курсе ли смотрительница насчёт сроков персоналки Модильяни или Куинджи. Однако трое из отчаянной четвёрки, засекши палку и хромоту, тут же передумывали выказать интерес и спешно ретировались. Последний, четвёртый соискатель на даровую близость, подошёл-таки, но вокруг него летали, вихрясь и сталкиваясь одна об другую, столь жаркие искры страсти, и тяга его к хромоногой добыче была столь неприкрыта и мощна, что Иванова неподдельно испугалась, сообразив, что перед ней не просто крупнокалиберный культурный ухажёр, а самый обыкновенный зверь, в дичайше исполненном самцовом варианте. Резко дохнуло кислым, обдало жаром быстрой похоти, повеяло ароматом свеженагнанного семени. Последний запах был ей незнаком, совсем, учитывая отсутствие какого-либо опыта в этом конкретном смысле, но она догадалась, откуда он происходит и какую таит в себе опасность — тоже вполне определённую. Она опередила тогда намерения культурного извращенца и, вытянув из-за спины палку, произнесла дрожащим голосом, когда тот приблизился: