— Даже не помышляйте, уважаемый, ничего не получится, я замужем за охранником нашего музея, и сейчас он придёт меня проверить, потому что у него обед.
Зверь отступил и тут же ретировался: всё понял, потому что имел природу близкую к Евиной, но только по другую от неё сторону. Ева же Александровна перевела дух и сделала важный для себя вывод: в моменты личного душевного волнения свойства её не работают, верней сказать, включаются не на полную силу. И это многое объясняет. Уже потом, оказавшись в Товарном предмкадье, она ещё раз поразмышляла на тему и пришла к выводу, который её в общем устроил. Нет, она не ведьма, для ведьм подобное приключение — праздник. Вульгарная колдунья, белая или чёрная — без разницы, как и все остальные от их нечистого сословия, не преминула бы воспользоваться оказией и надсмеяться над опасным мужланом, преподнеся тому урок мстительный, если не кровавый. Она же, будучи обыкновенной незлобивой дурой, даже не помыслила вышептать вслед неслучившемуся агрессору пару-тройку проклятий, какие в арсенале-то имела, но так ни разу в жизни и не применила. Таким образом, получалось, что она, смотритель Иванова, всего лишь слабая женщина с интересными особенностями женского воображения, с чётко и нередко безошибочно выстроенной природной интуицией и повышенным чувством справедливости независимо от сути события или поворота чьей-то судьбы.
Такое открытие обнадёживало и определённо снижало страдания женской плоти, давая надежду на какую-никакую реальную связь с мужчиной. Но точно она про себя ничего не знала, не видела, даже не чувствовала приближения хорошего. Отменно предугадывалось лишь дурное, как в случае с самцом из музея. Где-то имелся провал, недодел, просчёт природы по части угадывания самой же себя. И это мешало мечтать.
Бывало, подолгу рассматривала себя, нагую, перекрыв окно шторой, хотя для подобного сокрытия не имелось достаточно причин. Точка обзора извне отсутствовала, дом был последним в череде однотипно-унылых строений, дальше начиналась окружная дорога, на которую смотрели оба окна её малогабаритного жилья. Но вместе с тем Еве казалось, что за ней всё равно наблюдают, оттуда, со стороны раскинувшегося перед её ведьминским взором вечно затянутого облаками неба, туманящего невыводимой пасмурью проход к соседним мирам. Этот ничейный взгляд прошивал любые преграды, не говоря уж о панельной коробчатой постройке времён продажных и воровских, и, достигнув заветного окна, упирался в Евину штору. Что было дальше — не знала, но на всякий случай зашторивалась, хоронясь, особенно в моменты оголения своей дурной и постыдной конечности.
А ещё она не знала, как это — с мужчиной: как всё случается, в какой последовательности и что чувствует каждый из двоих, ненадолго вступивших в это загадочное двуспинное единство. И что потом, после того как всё закончится — не вообще, а сразу, тут же, в том же пространстве только что выплеснувшейся страсти. И как смотреть друг на друга после этого всего, и как ловчей стесняться, как прятать наготу, если вдруг вновь прижмёт стыдом, желанием или страхом, и будет ли ему, её мужчине, желанно трогать её вновь, мечтать о ней, как мечталось до того, как достиг позволения забрать беззащитное, никем не тронутое тело, чтобы терзать, терзать его, уже не подавляя отчаянного желания слиться с этой женщиной воедино и бесконечно владеть ею, владеть, владеть…
В детдоме по этой части тоже не сложилось, никак, даже несмотря на тамошние неприхотливые нравы и привычную неразборчивость пацанов. Соединяться телами или, по крайней мере, миловаться взасос — все со всеми — начинали уже класса с шестого, где-то так. Дальше просто менялись девчонками и парнями, навылет, чтобы, если повезёт, никто не уцелел. Ей же досталось лишь дважды за всё длинное детдомовство. Один раз крепко помяли и полапали в темноте, когда была ещё по сути ребёнком и нога при детской палке ещё не играла особой роли на фоне гормональной атаки пацанской тройки. Да и не поняла в итоге — был то интерес насчёт чего у неё под юбкой или же обычная «тёмная», хулиганская и злая, в очередь с прочими неудачниками. После того случая поселилась обида, но чуть погодя стёрлась.
Другой раз было уже потом, ближе к первой зрелости, когда тайно от воспитателей старшие воспитанники напились в день окончания девятилетки и устроили «поминаловку». На неё полез тот, кому не хватило девки, самый небрезгливый и нетрезвый. И завалил в последнем свободном углу, когда все другие углы и закутки были заняты. На отказ не рассчитывал, палку отшвырнул подальше, чтоб не огрести, если чего. И стал давить к полу, всем весом, прикрывая рот потной ладонью. Она уже вполне отчётливо понимала, что к чему, и даже успела внутренне приготовить себя к худшему повороту дела. Было гадко и мерзóтно, но это был шанс стать такой, какими были все, хотя изначально-то была другой, каким вообще никто тут не был, отродясь. Он уже запустил руку, туда, и шарил у неё в трусах, выщупывая девчоночье устройство. Оставалось малое — сгрести трусы, сдёрнуть вниз и втиснуться в неё с налёту, чтоб даже не успела ойкнуть, вывернуться, и, сдавив колени, отползти. От него отвратительно пахло, чем-то тупым и квашеным, плюс к тому он тяжело дышал ей в лицо, выпуская из себя перегарный портвейновый дух. Это мутило Евино сознание, вынуждая подчиняться, но никак не биться обезвоженной рыбой и орать, зовя на помощь.
Не пришлось. И не случилось. Внезапно зажёгся свет. Их засекли. Они явились, взрослые. Ей потом досталось больше других: за то, что строила из себя убогую, с палкой не расставалась, а она-то совсем в другом углу нашлась за ненадобностью, сама же — под десятиклассником да со спущенными трусами. Гадина. Отличница притворная. Тварь.
Порой она трогала себя — скорее просто угадывая верные касания, но не видя их, не ощущая наперёд. Было туманно и неопределённо, несмотря на то что страхи постепенно уходили, желание поддаться собственному обману медленно угасало, а слабые и порой болезненные попытки стать настоящей, чувственной и живой не приносили искомых результатов — тех, на которые рассчитывала. Высшая точка, оргазм, о котором она, разумеется, была наслышана, не наступал, никогда. Или же то самое ощущение, слабо приятное, едва-едва волнующее, то напрочь утекающее, то волнами вдруг приливающее к голове и к низу живота, и было им?
Этого она не знала, Ева Александровна. Вновь мешала недостаточно плотная штора. И тогда она уходила в крошечную ванную, куда уже не доставал посторонний свет и чужой непрошеный глаз, и там пыталась продолжить, возобновить прерванное, выловить короткую удачу, если вдруг повезёт и долгожданная сладкая одурь настигнет её и накроет с головой. Нет, всегда было уже поздно: никто не прилетал, как не случалось чего-то ещё, кроме следующего по счёту разочарования и новой утраты чувственных ожиданий. Но с другой стороны, думала она, никто и не обещал, что будет тебе в жизни радость от одиночества твоего и твоей же негабаритной ноги.
Сосед, Пётр Иваныч, дядька сострадательный и хороший, честно любящий гражданскую жену свою Зинаиду и обожающий глядеть на пролетающие мимо самолёты с высоты башенного крана, приятно обнадёживал Иванову, когда, бывало, встречались они у разверзнутого мусорного зева или совместно, по-соседски, злобничали насчёт вывернутой крышки люка. Говорил: