20
Утром забили окошки в доме на Чертовом Займище. Олеська плакала.
– Ну, перестань! Делов-то! – успокаивал отец. – Не понравится в деревне – вернёмся. А пока – поехали. Чего тут… сколько можно?
Душа у него тоже горевала, с кровью отрывалась от привычного, насиженного места. Но отец бодрился – орлом смотрел, проворно поправляя упряжь, проверяя поклажу; взяли только самое необходимое.
Олеська поклонилась родному дому и снова чуть не заплакала, но удержалась, поймав на себе суровый отцовский взгляд.
– С богом, – как-то очень серьёзно, по-взрослому сказала она, подвязавши под горлом узорный персидский платок – подарок отца.
– С богом! – Он расправил вожжи и добавил ни к селу, ни к городу: – Вот такая бом-брам-рея!..
– А что это такое?
– Даже не знаю, честно говоря. – Отец улыбнулся. – Прадедушка твой так любил говорить.
Много лет назад Ванюшей Стреляным проложенная гать, ведущая к тракту, гнулась под колесами брички, скрипела. Порыжелые мхи проплывали перед глазами, мерцала леденистая брусника, дробинами клюква рассыпана. Гать стороною обходила зыбуны, моховые топи среди чёрных чахлых, ветром вывернутых лиственниц.
Выехали на тракт. Непривычно твёрдо стало под колёсами – повозка загремела железными ободьями. Чётко застучали кованые копыта лошади.
На тракте – недалеко от полосатого верстового столба – им повстречался чудак Чистоплюйцев: неутомимо двигался с полным ведром воды, которое он умудрялся как-то так нести, что ни капельки не проливалось.
– Доброго здоровьица, Ванюша! – с улыбкой поприветствовал чудак. – Дочку в люди повёз? Белый храм показать? Молодец! Надо, надо, я так своим скудным умишком сужу…
Постояли на обочине, поговорили и тепло распрощались.
Чудак Чистоплюйцев, поднимая полное ведро, подумал, посмотревши путникам вослед: «Счастливый человек Ванюша Стреляный. Живёт в лесу, молится колесу и не знает, что белого храма во ржи давно уже нету. Однако пускай же поедут, на другие храмы перекрестятся. Девчонка мир посмотрит. Я так своим скудным умишком сужу: лучше бы им на Займище и не возвращаться».
Одинокая фигура Чистоплюйцева, бредущего по тракту, удивила Олеську.
– Куда это он чапает с ведром?
– Навстречу людям, чтобы удача была. Вот такой он человек, Олеська: купит ведерко на Седых Порогах или в другой деревне, наберёт воды и чешет в беловодский городок – сто верст по тракту!..
– Правда, что ли?
– Смеешься? Не веришь? А вот погоди, поедем на белый храм смотреть, он, может быть, ещё нам повстречается.
– А откуда он знает, что мы едем в белый храм?
– Он много знает про людей, Олеська. У них, у Чистоплюйцевых, это издавна повелось. Он и дерево видит насквозь, и солнце видит под землею, где ночует оно…
В полдень повозка въехала на перевал, остановилась.
У Олеськи от восторга захватило дух: далеко внизу лежал глубокий, лазоревыми красками наполненный распадок; Летунь-река, пощипанная ветром, широко щетинилась вдали, угловато выйдя из каких-то каменных ворот в долину, сильным телом налегая на утёсы, подтапливая острова, шевеля прибрежный краснотал и терпеливо перетирая гранёные граниты на перекатах.
– Нравится? – догадался отец. – Отсюда ой как много можно глазом зачерпнуть! А дальше, Олеська, и того будет краше!..
На перевале Иван Персияныч заклинил задние колеса у телеги, иначе понесёт под гору – костей не соберешь.
Осторожно спускались к подножью. Небо точно двигалось навстречу… темно-сиреневые тучи валом валили через перевал. Близился вечер, и донельзя узкая дорога– не разминуться! – извиваясь впереди, голубела и мерцала холодною змеиною спиной; остатки птичьих перьев валялись на обочине, раздёрганные чьими-то когтями.
У подножья перевала было мглисто: солнце укрылось за густым частоколом тайги, но ветер за дорогою покачивал вершины сосен – между ними струился на померкшие поляны последний алый свет, то обрываясь перед глазами Олеськи, то натягиваясь иллюзорной ниткой.
Иван Персияныч вытащил клинья из задних колёс, и телега с бодрым перестуком по камням вкатилась в деревню.
Олеська уже засыпала, утомленная дорогой и впечатлениями, и смутно вспоминались потом лишь огоньки в переулках, собачий брех и тишина чужого тёмного двора; над головою в соснах царапался прохладный ветер, ветки сорили хвоей, и дребезжала где-то золотистая пластина сосновой коры.
Ночью снились ей высокий Белый Храм во ржи, покинутое Займище приснилось.
* * *
Поднялись рано. Солнце ещё было за горизонтом.
Иней приукрасил незнакомую деревню и дорогу – без единого следа. Заревой морозец выстудил воздух до звона, до прозрачности на много верст.
Впереди, над нижней кромкой неба, сверкал огарок месяца, точно серьга покойного прадедушки. Заиндевелые стройные берёзы на пригорках представлялись далёкими белыми храмами, сменяющими один другого. Яркие стаи снегирей казались яблоками на волшебном – и зимой и летом цветущем – Древе Жизни.
Впереди светало – солнце выходило на простор поднебесья.
Окружал Олеську огромный загадочный мир.
И хотелось верить: счастье поджидает впереди.
«Кто станет монастырь сей и монастыря того людей обидеть, не буди на нём милость божья ни в сей век, ни в будущий…»
Монастырская грамота
1
Июльским безоблачным полднем воздух от зноя звенел как пчела-медуница и даже сквозь рубаху жалил путника; на полянах за дорогой солнечный удар валил цветы и обескровленные травы; на огородах семечки в подсолнухах пощёлкивали, зажаривались, как на сковородах, и осыпались в картофельную ботву.
Солнце над просторами – как золотым ключом своим лучом – открывало потайную глубь земли и доставало миражи, один другого краше; призраки манили, завораживали угорелых путников, обещая райские дворцы, фонтаны, кущи… И обманывали: стоило приблизиться – мираж беззвучно лопался мыльным цветным пузырем.
А вдалеке поджидали новые видения.
Выйдя на пригорок, путник видел поле, Белый Храм во ржи. Мираж стоял, как на ладони, на ровном острове. Воздух, пахнущий ржаным горячим колосом, шатался впереди, коробил очертания храма. Подбив рукою свет, секущий изумлённые глаза, путник боялся моргнуть; стоял, не верил чуду, ждал: вот-вот белый призрак оторвётся от земли, а вслед за ним и остров, наверное, исчезнет, и река.
Но с каждым шагом путника – молочный цвет, разлитый по-над полем, густел, тянулся вверх и приобретал черты реальности.