Мрачно глядя на Грибоню, дядька сплюнул.
– Таскайся с тобой по тайге! За ноги взять бы да шарахнуть об пенёк!
– Я вот папке… – Мальчик всхлипнул. – Всё расскажу!
Незнакомец удивился, брови надломил.
– Расскажешь, как я тебя за ноги взял и об пенёк шарахнул?
– Да! – насупился Грибоня, кулачонки сжал. – Погоди, папка задаст тебе жару!
– Это верно, – согласился дядька и снова сплюнул. – Проклятый поп! На всю тайгу воняет ладаном! Жили-жили спокойно и вот – на тебе: соорудили церкву! Ну ничего, управимся мы с папкою твоим, и с другими такими же папками… попками… И ты нам поможешь, ага?
Грибоня слушал, слушал и вдруг воскликнул:
– Щ-щас как дам! – Он дёрнул кулачком.
Мужчина, не сдержавшись, хохотнул.
– Какой щенок! С характером! Ну-ну, посмотрим. Ступай за мной!
У ручья за кедрами в потаённом местечке поджидал чёрный кабардинец под седлом, хорошо умеющий бегать по горам. Голодный, он глодал кору на дереве, к которому привязан, – светлым полукругом заболонь виднелась.
Дядька напился из горсти, ополоснул лицо, взопревшее под платком, и стал затягивать подпругу на животе кабардинца. Жеребец хитрил – надувался, чтобы сыромятина не сильно врезалась в живот. Хозяин, заругавшись, дал коленом в конский пах – кабардинец ёкнул селезёнкой и, скосив глаза, длинно и со стоном выдохнул…
Сбоку седла приторочив волосяной аркан, собранный кольцом, всадник легко, привычно сунул ногу в стремя, пружинисто оттолкнулся от камня и взлетел в седло.
– Попович! – Хмыкнул, отирая бороду. – Иди домой и расскажи всё папке. Знаешь, куда идти?
Мальчик осмотрелся. Поёжился.
Страшно в лесу у ручья. Над вершинами скал, в холодеющих небесах, искрил, разгораясь, золотистый осколок ущербного месяца, ветки шептались на ветру, толкались тени за деревьями… Но Грибоня переборол себя – повернулся и почапал, как собачонка по своим следам.
«Отчаянный, гаденыш! Хорошо! Сгодится!..»
Бородач ударил кабардинца, догнал Грибоню. Свесившись, схватил за воротник и, не останавливаясь, поднял и с размаху усадил рядом с собой в седло. От жаркой боли между ног – ударился о жесткую луку! – мальчишка скуксился, но промолчал, лишь мёртвой хваткой вцепился в чёрную гриву.
Ехали долго. Медленно. Сумрак нарастал, на деревьях звёздочки развесились, и Грибоне вспоминалась весёлая рождественская ёлка в доме: тёплая печь, стряпня, родители и сёстры, шутки, игры. Тоска сдавила крохотное сердце. Захотелось к матери. Задрёмывая, он горько всхлипнул, пальцы обмякли, и на повороте малец едва не рухнул в темноту.
Всадник подхватил его.
– Не спать! Привыкай! Волки ночью не спят! – ударил в ухо гулкий бас, родивший эхо в ущелье. – Не спать!
Остров давно остался позади. (Через мелкую протоку переправились). Мраморный карьер светлел внизу, возле реки, откуда брали камень для возведения храма. На фоне мрамора клубами дыма чернел кустарник, вереница кудлатых кедров. Из-под копыт вырывался булыжник на крутом подъёме: часто подпрыгивал – искрил и ухал, слетая в пропасть. Кабардинец мягко прогибался, вздрагивал всем телом. Грибоня чувствовал мгновенный страх коня, и тоже малёхонько трусил. Дробящееся эхо долго хохотало над Грибоней, затихая в вершинах между скал, где криво, по-разбойному скалился, разгораясь, белозубый месяц.
Туман стоял на тропах, обдавал студёным духом. Прохлада залезала под рубаху, и Грибоня всё теснее прижимался к ненавистной, тёплой дядькиной груди. В бок ему вдавилась рукоять ножа, торчащего за поясом у всадника.
9
За деревьями горел костёр – издалека заметно.
Кабардинец побежал бойчее, но сверху откуда-то вдруг свалился верзила, сверкнув секирой, – путь загородил.
– Эгей! – басовито рявкнул. – Кто шарашится?!
– Свои! Исчезни! – ответил верховой, подымая коня на дыбы.
– Свои все дома. И гостей не ждем…
– Разуй глаза, кикиморово семя!
– Ярыга? Младшой? Богатым будешь, не узнал! – Опуская секиру, стражник посторонился. – А кто это с тобой? Дите? Пацан? Где взял?
– Родил!
Костёр пылал среди поляны, озаряя избушку, прилепившуюся возле реки, на краю отвесного обрыва. Люди полукругом сидели у огня. Что-то ели, пили; пустой полуквадратный штоф валялся неподалёку. Полупудовая железная булава на траве мерцала шипами, похожими на звериные зубы.
Ярыга-младший ухватил мальчишку за воротник, молча сдёрнул и швырнул на землю. Грибоня по-кошачьи изловчился в воздухе – брякнулся на четвереньки.
– Принимайте поповича!
– Фу-у, как ладаном запахло!.. Завоняло…
Разбойники загоготали, как стая всполошившихся гусей. Шомпола, воткнутые в землю у костра, блестели красноталовыми прутьями. Литровая бутыль просвечивала кровянистой жаркой жидкостью, обжигающей нутро: каждый, кто отхлебывал, сипел перехваченным горлом, царапал пуп и торопливо нюхал аржаную корку, либо свой замызганный рукав, или надкусывал яркое яблоко, украденное с Древа Жизни.
– Что окромя поповича принёс? – выпытывал Ярыга-старший, сидя у огня на волчьей шкуре, листая какую-то пухлую старинную книгу.
– Хреново, батя. Бестолку. Чуть солдатам в лапы не попался. А вы, гляжу, не зря сходили? Празднуете?
– Греемся. И изнутри и снаружи, – ответил батя и швырнул в костер священное писание. – Хорошо горят, заразы. А может, и поповича заодно зажарим?
И опять загоготали у костра, пуская по кругу бутыль. Ярыга-младший сладко зевнул – в бороде открылось огромное дупло, утыканное крепкими зубами. Сняв седло с кабардинца, он стреножил коня за избушкой, увидел груду свеженаграбленного: книги, иконы – всё пойдёт в огонь.
Вернувшись, прилег на шкуру, отхлебнул из деревянной кружки и задумчиво уставился на пламя, пожирающее Библию; белки багрянились – взгляд страшен.
– Отлично поработали! – мрачно позавидовал. – Но и я не промах! Эй, Грибоня! Иди сюда, грибона мать… На, лопай!
Мальчик взял горячий кус. Руки погрел.
– Мясо?.. Ему титьку надо, – подсказал мужик.
– У кобылы пососёт. Или вон к волчице в яму посажу, – пообещал Ярыга-младший.
Затем Грибоню заставили пригубить из кружки. Глоток вина ударил в голову и под хохот хмельной компании, качаясь и мыча, он залез куда-то в шкуры и забылся.
Костёр, оставленный без внимания, выдыхался, постреливая стынущими угольками. С небес на землю, на вершины гор, спускались крупные звёзды и, как всегда в полночный час, река ревела под обрывом громче прежнего, плескалась и тащила за собой пудовые литые валуны… А в низовьях, где вода потише, посмирённей – мороз уже выковал первую, серебрецом сверкающую, заберегу.