После этого в нашем дворе он больше не показывался, потому что к тому времени, когда он вышел, его мамаша обзавелась новой работой и домом в Дерби, чтобы они могли обустроиться там, где их никто не знал. Насколько я помню, Джим был единственным парнем с нашего двора, о котором так расписали в газетах, и никто бы и не подумал, что он способен на такое, хотя мне кажется, что это просто подлость – выскакивать и вот так измываться над детьми.
Вот почему я думаю, что никому нельзя, как Джиму, долго цепляться за мамину юбку, иначе пойдешь той же дорожкой. И вот почему я в школе смотрю в раскрытый под партой атлас вместо того, чтобы решать примеры (наверх через Дербишир и в Манчестер, потом в Глазго, направо в Эдинбург и снова вниз в Лондон, по пути заехав к маме с папой), потому что терпеть не могу складывать-вычитать, особенно когда мне кажется, что и без этого сосчитаю деньги, которые мне подфартит добыть, когда я стану обчищать паркоматы.
Сидя в комнате, которую стали называть моим кабинетом, в помещении квартиры на первом этаже полуразвалившегося дома на Майорке, я пробегаю глазами по книжным полкам вокруг меня. Ряды разноцветных переплетов и пыльных обрезов придают солидный вид не только комнате, но и всей квартире, и можно себе представить, что думают гости, ненароком зашедшие туда с бокалом в руках и читающие названия. «Греческий лексикон, Гомер в оригинале. Он знает греческий! (Вовсе нет, эти книги принадлежат моему шурину). Шекспир, «Золотая ветвь», Библия с закладками из тесьмы и из бумаги. Он и это читает! Еврипид и прочие плюс дюжина рассыпающихся «бедекеровских» путеводителей. Что за блажь их собирать! Пруст, все двенадцать томов! Я их так и не осилил. (Я тоже). Достоевский. Господи, и ему все еще мало?»
И так далее в том же духе. Книги, ставшие частью меня, листы которых разрослись и скрыли голую основу моего истинного «я», того, кем я был, прежде чем увидел все эти фолианты и вообще книги, если на то пошло. Мне часто хочется одну за другой сорвать их с себя, сорвать их тени со своих уст и вырвать из сердца и аккуратно вырезать их скальпелем из мозговых извилин. Но это невозможно. Нельзя повернуть вспять стрелки часов, таращащихся на тебя с мраморной полки. Нельзя даже разбить циферблат и забыть о них.
Вчера мы навестили одного из друзей, живущего в доме, что стоит чуть дальше в долине, вдали от городского шума. И там, сидя на террасе, откинувшись на спинку шезлонга и прикрыв глаза, под мушмулой с недозревшими плодами, вдыхая исходивший от рук запах апельсинов, я услышал мерный голос кукушки, доносившийся из соснового бора на склоне горы.
Кукушка совершила то, что не под силу скальпелю хирурга. Я пронесся назад сквозь годы и вернулся в свое естественное состояние – без книг и без знаний, которые должен был из них извлечь. Нежное и напевное кукование вдруг перенесло меня далеко за горизонт, в прошлое, и я снова оказался в царстве Фрэнки Буллера.
Мы маршировали на войну, и я был одним из его армии, с веткой бузины вместо винтовки на плече и с карманами, полными гладких, плоских, тщательно отобранных камешков, которые со свистом рассекают воздух и бьют врагов прямо в лоб. Из дыр в моих парусиновых туфлях на резиновой подошве торчали пальцы ног, на мне были штопаные штаны и дырявые носки – не припомню, чтобы до четырнадцати лет носил целые носки.
Перекличка показала, что нас одиннадцать бойцов, а Фрэнки выглядел прямо-таки заправским центурионом с закинутым на плечо острым копьем – дрыном из забора длиной почти в два метра – и ржавой крышкой от мусорного бака, служившей ему щитом. Чтобы врагу казалось, что нас много, он вел нас по мосту и через поле в колонне по двое. Фрэнки был хорошим тактиком, он ведь водил местные дружины с пятнадцати лет.
В то время ему было примерно от двадцати до двадцати пяти лет. Похоже, никто, а уж сам Фрэнки – тем более, не знал его настоящего возраста, и казалось, что его родители сочли за лучшее хранить это в тайне. Когда мы спрашивали Фрэнки, сколько ему лет, он в ответ называл невероятную цифру: «Сто восемьдесят пять». За этим следовал логичный вопрос: «А когда ты школу закончил?» Иногда он презрительно огрызался: «Я туда не ходил» или же отвечал, горделиво улыбаясь: «Я ее не закончил, я оттуда сбежал».
Я носил короткие штаны, а он – длинные, так что я никак не мог определить, какого же он роста. Выглядел он великаном. У него были серые глаза, темные волосы и довольно правильные черты лица, делавшие его даже симпатичным, если бы не какая-то подростковая инфантильность, читавшаяся в его смотрящих из-под низкого лба глазах. По сложению и силе он походил на взрослого мужчину.
Мы, рядовые, автоматически произвели его в генералы, но он настаивал, чтобы к нему обращались «старшина», потому что его отец служил старшиной в Первую мировую войну.
– Моего папу ранили на войне, – повторял он каждый раз, когда мы встречались. – Он получил медаль и контузию, и оттого, что его контузило, я родился таким, какой я есть.
Он радовался и гордился тем, что он «такой, какой есть», потому что ему не требовалось весь день вкалывать на заводе и зарабатывать на жизнь, как его сверстникам. Ему куда больше нравилось водить банду двенадцатилетних мальчишек на войну против таких же подростков из другого района. Наша улица представляла собой полоску беспорядочно стоявших «спиной к спине» домов, а вражеский район был новым жилым массивом из трех длинных улиц, охватывавших нас с флангов и оставлявших нам совсем немного места, где можно было пошалить: несколько полей и садовые участки. Именно поэтому мы с ними вечно враждовали. В новых домах жили люди из трущоб в центре города, так что наши враги по свирепости не уступали нам, за исключением того, что у них не было двадцатилетнего умственно отсталого юноши, чтобы вести их в бой. Обитатели новых домов сохранили свои трущобные замашки, так что их район у нас прозвали «Содомом».
– Сегодня пойдем на Содом, – говорил Фрэнки, когда мы выстраивались в парадную шеренгу. Он не знал библейского значения этого слова и думал, что название этому району официально дал городской совет.
И вот мы шли по улице по двое и по трое, а потом строились на мосту через реку Лин. Фрэнки приказывал нам окружать всех попадавшихся на пути одиноких ребятишек, и если они добровольно не хотели поступать к нам новобранцами, он действовал по одному из трех штампов. Первый: он мог связать их бельевой веревкой и силой тащить за нами. Второй: угрожать им пытками до тех пор, пока они не соглашались пойти с нами по своей воле. Третий: бить их по голове своей жуткой ручищей и в слезах отправлять домой, чтобы те с безопасного расстояния осыпали его ругательствами. Я вступил в его банду по второму штампу и остался там в корыстных целях получения удовольствия и участия в приключениях. Отец мой часто говорил:
– Если увижу, что ты связался с этим придурком Фрэнки Буллером, я из тебя душу выну.
Хотя у Фрэнки часто случались неприятности с полицией, он никогда, даже без учета возраста, не соответствовал определению «малолетний преступник». Правоохранители регулярно грозили ему отправкой в колонию, но из-за своей придурковатости он никогда не поднимался выше планки «нарушителя общественного порядка» и не попал в цепкие лапы этого заведения. Его отец получал пенсию как инвалид войны, а мать работала на табачной фабрике, и на эти деньги они втроем жили, казалось, гораздо лучше, чем остальные семьи, главы которых годами сидели на пособии по безработице. То, что Фрэнки был единственным ребенком в семье в том районе, где в некоторых семьях насчитывалось по пять-шесть детей, оправдывалось слухами, что его отец, увидев Фрэнки сразу после его рождения, решил больше не рисковать. Другие с осторожностью сплетничали о том, что причина – в специфическом характере ранения, за которое мистер Буллер получал пенсию.