На пути в Бабадаг | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Так было и в Гёнце: среди ночи цыган с золотой серьгой вел нас по темным переулкам, через сады и брехание собак, вел несколько километров, потому что не мог понять, о чем мы его спрашиваем, а мы шли следом, чтобы в конце концов оказаться в шумном баре, где за столом сидел мужчина, единственный человек в округе, говоривший по-английски. Только он смог сообщить нам, что пансион не работает, потому что хозяйка умерла три дня назад. Но это ничего, добавил он, посадил нас в свою «ладу», и мы помчались со скоростью сто километров в час по серпантинам в глубь земплинских холмов. Порой далеко внизу мелькали ртутные огни на словацкой стороне и над Велька Ида поднималось мертвенное индустриальное зарево. Но здесь, на пути в Телкибаня, были лишь зеленые стены елового леса. Габор отвез нас в гостиницу, затерянную в горах.

Да. В Телкибаня не было ничего — ничего, кроме деревни, простоявшей на этом месте сотни лет. Широкие приземистые дома скрывались в тени садовых деревьев. Серная желтизна стен, темно-коричневый цвет резьбы, причудливые филенки, ставни и веранды образовали волшебный симбиоз с тяжелой, барочной роскошью садов. Он казался идеальным воплощением метафоры оседлости и укоренения. Ни одного нового дома, однако ни один из старых не нуждается в починке или ремонте. Мы были единственными чужаками, однако не привлекали ничьих взглядов. Автобус ходил четыре раза в день. Время сливалось с солнечным светом и около полудня полностью замирало. В пивной с утра сидели мужчины и неспешно потягивали то «палинку», то пиво. Бармен моментально опознал во мне славянина и, наливая, повторял «добрэ» и «на здровье». В таких местах хочется остаться без особых причин. Просто вещи там стоят на своих местах, а люди без нужды не повышают голоса и не делают резких движений. На склоне над деревней белело кладбище. Из окон тянуло тушеным луком. На прилавках лежали груды арбузов и паприки. Женщина вынесла из подвала стеклянный кувшин с вином. Но в конце концов мы покинули Телкибаня, ибо ничто так не вредит утопии, как упования на ее постоянство.

Обратно в Гёнц надо было ехать через леса и бескрайние подсолнечные поля. Водитель белого фургона не умолкал и не смущался тем, что мы не понимаем. Мы тоже что-то говорили. Он внимательно слушал и отвечал на своем языке. В Гёнце он остановился перед Гуситским домом, но достопримечательности нас не интересовали. Мы хотели разглядывать старух, что сидели перед домами на главной улице. Они напоминали ящериц, греющихся на солнце. Их черные одежды впитывали полуденный зной, а глаза глядели на свет неподвижно и безучастно, потому что видели уже все. Они сидели по трое-четверо и в полной тишине наблюдали течение времени. А потом подъехала сверкающая «шкода октавиа» со словацкими номерами, и из нее вылезло семейство. Оно нерешительно оглядывалось, и отец, словно квочка, то и дело собирал домочадцев в стайку и подозрительно смотрел по сторонам, ведь, как известно, у словаков и венгров имеются друг к другу претензии, однако на этот раз все объяснялось, вероятно, не историей, а интуицией, инстинктом, потому что эти приезжие были белыми и пухлыми, точно буханки хлеба, и выглядели туристами-пижонами — шорты, белые гольфы и шлепки, — а главная улица Гёнца была скорее смугла, темноволоса и поджара, нежели рыхла, хоть и погружена в спокойную сиесту. Мы хотели увидеть именно это, а не Гуситский дом с его «удивительной деревянной кроватью, которая выдвигается из стола на манер ящика», как гласит путеводитель. Происходившее на центральной улице Гёнца было интереснее, чем то, что стало историей. Нам это нравилось, поскольку жизнь состоит в первую очередь из застрявших в памяти фрагментов настоящего, и на самом деле именно из них выстраивается наш мир.

Словаки уехали, а я вошел в магазин, потому что было 18 августа, сто шестьдесят девять лет со дня рождения императора Франца Иосифа, и я решил его отпраздновать. Когда я вернулся на завалинку перед магазином, рядом нарисовался бородатый мужчина в пальто в «елочку» на голое тело. Он молча выудил откуда-то из-за пазухи эмалированную кружку и протянул в мою сторону. Мог ли я ему отказать? В такой день? В день рождения Его Величества? Ведь я путешествовал по его земле, а он во время аудиенций принимал даже простых крестьян и не делал различия между сербом и словаком, поляком и румыном. Итак, я вынул только что купленную бутылку грушевой палинки и поделился с ближним. Он молча выпил и указал на мою пачку «кошутов». Я дал ему папиросу. Подошел какой-то тип и на международном языке жестов объяснил, что я имею дело с сумасшедшим. Я подумал, что в Империи и сумасшедшие находили пристанище, а потому снова наполнил кружку. Мы выпили за здоровье Франца Иосифа. Я сказал своему новому приятелю, что всегда был на стороне королей и императоров, и теперь, в наше бедное время, мне их особенно не хватает, потому что демократия не способна удовлетворить ни эстетические, ни мифологические потребности человека, и он чувствует себя одиноким. Мой знакомец торопливо поддакивал и подставлял сосуд. Я наливал и говорил, что в самой идее демократии заключено принципиальное противоречие, ведь настоящая власть по природе своей не может быть имманентной, поскольку напоминает обычную анархию, лишенную анархических забав и радостей. Власть должна приходить извне, только в этом случае ее можно любить и против нее бунтовать. «Igen», [28] — кивал мой новый товарищ. Наша дискуссия привлекла внимание окружающих. Люди тоже кивали и повторяли «igen, igen». Потом мой собеседник предложил сразиться на локотки. Два раза выиграл он, два — я. Толпа болела за нас и подначивала. Когда мы закончили, мужчины подходили ко мне, хлопали по плечу и повторяли: «Франц Иосиф, Франц Иосиф».

К югу от Гёнца начиналась равнина. Бесконечные поля, засаженные кукурузой, тянулись до самого голубого горизонта. Зеленовато-золотое море омывало подножье гор Земплин и отступало горячей ветреной волной. На полевых дорогах стояли старые легковые машины с прицепами, груженными первым урожаем. Солнце стояло в зените, и тени бежали рядом, как маленькая собачонка. Дороги сходились, скрещивались и расходились. Сверху это, должно быть, напоминало гигантскую настольную игру. Мы не знали правил и заблудились. То есть мы блуждали с самого начала, потому что таков был принцип нашего путешествия, но тут уж начали откровенно кружить. Везде дул горячий ветер, повсюду нас окружал шелест сохших на жаре листьев. Кукуруза повсюду одинакова и напоминает лабиринт. Через три часа нам удалось выбраться. По прямой мы проехали три километра. В Гёнцруске тротуары были фиолетовыми от слив. Над ними роились осы, вокруг ни души. Мы шли по деревне, а из дворов не доносилось ни единого звука. Ставни закрыты. И только у цыган вместо сиесты была фиеста. Они попивали пиво на солнцепеке, перед баром у дороги. Старая цыганка с лицом Эллы Фитцжеральд уговаривала своего мужчину встать и начать собираться. Она стояла, подбоченясь, и голос ее постепенно поднимался до крика, а мужчина сидел и отвечал ей спокойно и невозмутимо, подкрепляя сказанное едва заметными жестами правой ладони. Эту сцену они явно разыгрывали в неизменной форме уже бог знает сколько лет. Женщина топнула ногой, и с земли поднялась пыль.

Мы вышли за околицу. Столбики на шоссе были голубые, и на каждом нарисована белая восьмерка, символ бесконечности. Они стояли через каждые пятьдесят метров, тянулись от холма к холму через равные промежутки до самого горизонта, и мы думали, что это фата-моргана, галлюцинаторная печать обезумевшего зноя, но, когда нас наконец подобрал словацкий фургон, столбики не исчезли. Они мелькали за окном до Вильмани, где мы вышли, чтобы отыскать среди подсолнечных нив железнодорожную станцию, представлявшую собой кусочек вытоптанной земли у путей, без какой-либо таблички, здания, знака или семафора, и обнаружили мы ее только благодаря тому, что там стояли люди, пара ребят, отрешенно растянувшихся на сухой траве, с почти пустой бутылкой минеральной воды и рюкзачком. Ни крыши, ни тени, ни деревца, но на запад открывался гигантский вид, припорошенный лиловым зноем. Длинные, плоские хребты холмов расплывались от жары, и различить удавалось уже только острые башни храмов в Хернадцеце, в Фае, в Гарадне, в Новайидране, в Вижоли, и кто знает, не доносил ли раскаленный воздух сюда, в долину Хорнада, даже тени Мишкольца и Эгера. Да, в тот день было возможно все. Если бы Будапешт приплыл под парусом и парил над нашими головами, мы бы совсем не удивились.