На пути в Бабадаг | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У того, кто родился в Хуси и провел там молодость, есть все основания не верить в будущее. Готов биться об заклад, что Кодряну посещал также Валя Грекулуй. Мальчишки-непоседы. В будущее верили коммунисты, которых Кодряну ненавидел не меньше, чем евреев. Его мутный провинциальный разум, похоже, с трудом отличал одних от других. В сущности он так и остался захолустным мечтателем. Мир делился на Румынию и все прочее, и прочее не представляло никакой ценности по той простой причине, что не являлось Румынией, а уж тем более Хуси.

Во время учебы в Берлине Кодряну носит румынский национальный костюм. Нищета вынуждает заняться торговлей. В деревнях он покупает сало и масло, чтобы сбыть в столице подороже. Берлинское существование Кодряну оказывается пародией на быт молдавских крестьян. Причем он занимается тем же, чем — по его представлениям — евреи. В Гренобле, чтобы заработать себе на хлеб, шьет на пару с женой румынские национальные костюмы, пытаясь их продавать. Кроме Румынии, национальной одежды и торговли идей у него не густо. В зале суда (Кодряну пробовал свои силы как адвокат) он вынимает пистолет и убивает префекта полиции. Его соратники убивают «предателей» и ненавистных политиков, а затем сдаются в руки полиции, пародируя христианское самопожертвование. «Любовь — ключ к комнате, дарованной народам мира нашим Спасителем… Но любовь не освобождает от необходимости соблюдать дисциплину, как не освобождает и от необходимости подчиняться приказам», — несет он свою ахинею в 1936 году.

Итак, бред и пародия. Нужно родиться в Хуси, чтобы ощутить ядовитый аромат разъедающей разум и душу печали. Нужно родиться в Хуси, откуда улетают даже вороны, чтобы понять мечту о величии своей страны, этот кошмар. И тогда останется одно лишь безумие, сумасшествие, ибо только так можно на мгновение оспорить мировой порядок, которому наплевать на Хуси, наплевать на деревню Валя-Дачилор и даже на деревню Дечебал, с безнадежностью цыганского табора на околице, ему тоже начхать. Хуси презренные, Хуси отвергнутые, Хуси снулые и едва волочащие ноги, Хуси, в которых копаются куры и которые на веки веков воткнуты, подобно сломанному прутику, в щель времен. Появиться на свет в Хуси — все равно что жить в материализовавшейся вечности. Тупик железной дороги. Жизнь в Хуси есть бессмертие.

Так, во всяком случае, полагал Корнелиу Кодряну. Прошлое священно и потому должно было продолжаться вечно, постоянно воскресая и отгоняя тень будущего. Будущее всегда приходило в Хуси извне, оказалось чужим и напоминало вторжение. Будущее было насилием над совершенством бытия, являвшим смысл, суть и глубочайшую тайну Хуси и окрестностей.

Эх, остаться бы мне в Хуси. Теперь приходится фантазировать, как я туда вернусь. Лучше всего осенью, когда опадут листья, чтобы искать подтверждение всем этим домыслам, искать шорох, гниль, расползающуюся плесень, которая тихо и незаметно проникает в камень, стену и дерево, в припрятанные в шкаф воскресные костюмы. Микроорганизмы, гравитация и влага — составные элементы моей части континента. Их следует перечислять на этикетке: ingredients, [104] изобразить на гербе. Тот, кто полагает иначе, рано или поздно горько разочаруется. Пароксизм Кодряну объясняется тем, что — вопреки его мыслям и призывам — он совершенно не понимал дух места, которое так жаждал изменить. Стремясь к величию собственного народа, он впадал в комизм подражания чужой судьбе. Все, что от него осталось, — фальсификация предназначения.

Эта моя любовь к балканскому хаосу сильнее меня. Он начинается еще до Сату-Маре. Бардак, кустарщина, один черт разберет, где кончается шоссе, где обочина, фурманки, тележки, в воздухе сразу становится больше пыли, чем в постгабсбургской Венгрии, на каждом шагу что-нибудь валяется и заставляет себя объезжать, словно эти «дакии» и «аро» плохо свинчены и теряют детали, а может, освобождаются от лишних. Толстые богатые цыгане стоят возле новеньких «меринов» с открытыми капотами — якобы радиатор у них закипел или привод полетел, и отчаянно машут рукой, а когда ты останавливаешься, втюхивают тебе по дешевке золото или драгоценные камни. Ребятишки шныряют по шоссе туда-сюда, словно их с младенчества обучают пресловутому румынскому пренебрежению к смерти, гетто-дакскому фатализму. Поворотники никто не включает, жизнь достаточно трудна, надо экономить. Зато сигналят без конца, клаксоны ведь не снашиваются. Так было в мае 2000 года — и так будет всегда. Я могу вспоминать это бесконечно, как вспоминают детство. И в конце концов окажется, что человек ищет только то, что видел раньше. Оказывается, что сатмарский бардак, пустынные плетни Сулины, Джурджу на Дунае напоминают Соколов Поддяский и Калушин. Та же материя, та же временность, что героически притворяется вечностью, тот же запах мыла и молока в автобусе, когда крестьяне трогаются в путь, та же медитация в тени заборов на трухлявых лавочках, та же беззаботность и расточительность минут, часы в качестве украшения, бижутерии — ведь время есть не более чем осязаемая форма вечности, из которой можно выкраивать порции по собственному усмотрению.

Где-то между Бозиенами и Валя Пыржей я видел у дороги, посреди зеленой пустоши двух мужчин. На протяжении десяти километров в одну сторону и пятнадцати в другую не было ни души, ни машины. Они сидели в тени грецкого ореха и играли в карты. Даже не подняли глаз, чтобы взглянуть на автобус. Через пару дней я возвращался и снова увидел их. Они сдвинулись где-то на километр, но картина оставалась прежней: шпалеры ореховых деревьев вдоль дороги, кукурузные поля и мужчины, погруженные в ленивую монотонную игру, словно в колоде был миллион карт. Может, ночь заставала их в разгар игры, и они спали в чистом поле, чтобы продолжить на рассвете, может, кто-то привозил их сюда на какие-то работы, но стоило хозяину исчезнуть за вершиной холма, как игроки немедленно принимались за свою вечную забаву. С собой у них ничего не было, никаких вещей, разве что в карманах. Они сидели на пустоши, словно у себя дома, за столом. Серые и мятые, как большинство мужчин в этих краях, но героически сопротивляющиеся натиску пространства и бесконечности часов. Хрупкая абстракция игры защищала их от бренности. Черт его знает, может, в сумерках они зажигали какой-нибудь огарок или карты у них были крапленые, и в темноте они нащупывали черви, пики и трефы. Так я фантазировал по дороге в Кагул и обратно.

Так что я люблю этот балканский хаос, венгерский, словацкий и польский, это волшебное тяготение материи, чудесную сонливость, пренебрежение к фактам, спокойное, последовательное пьянство средь бела дня и эти туманные взгляды, которые с легкостью пронизывают реальность и безмятежно открываются небытию. Ничего с этим не поделаешь. Сердце моей Европы бьется в Соколове Подляском и в Хуси. Какая там на хрен Вена. Так может думать только идиот. И вовсе не в Будапеште. И уж точно не в Кракове. Все это бесплодные попытки трансплантации. Лифтинг и отражение того, что находится в другом месте. Соколов и Хуси ничему не подражают. Они воплощают собственную судьбу. Мое сердце — в Соколове, хоть я и провел там всего часов десять. Как правило, пересаживаясь из автобуса в автобус в начале семидесятых, когда в каникулы навещал тетку с дядей. Моя личная память не хуже памяти поколения, народа или части континента. Одноэтажные деревянные дома в центре города, сирень, заросли, ставни, спящие на асфальте собаки, покосившиеся столбики с желтыми круглыми табличками на остановках, коричневый и зеленый цвет оконных рам, мостков и дверных проемов, песок меж тротуарных плиток, кафе-мороженое, в котором пахнет деревенской хатой, сахарные шарики в стеклянных трубочках, все едва проклюнувшееся, едва начатое, именно что гниль, шорох и дрема, жизнь без претензий, чтобы хватило на дольше, скрипучие полы из стоптанных досок, забавный героизм повседневности, хрупкой, словно вафельный рожок мороженого. Я помню все и могу перечислять бесконечно. Это ведь сидит в крови. Именно поэтому мое сердце бьется в Хуси, которые я пересек за пять минут, потому что останавливаться там незачем.