На пути в Бабадаг | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Да, вторая половина октября, погода меняется, наступили холода, и даже сыпет первый снег. Зима придет недели через две-три. Я снова смогу воображать все места, в которых побывал весной и летом. Это делает мир значительно просторнее. Можно сказать, что континент разрастается, расширяется. Ведь каждый стремится к величию. Розпутье, Баурчи, Убля, Мариапоч, Эринд, Хуси, Соколов Подляский, Ходош, Зборов, Караорман, Делатынь и Дулёмбка — не исключение. Видеть Ливов весной и представлять себе Ливов зимний — все равно как если бы Ливов увеличился вдвое и вдвое похорошел, хотя он и так хорош. Именно там начинается та разбитая дорога, которая пролегает через самое сердце массива Чергов. Кажется, движение по ней закрыто, и, когда едешь, душа немного уходит в пятки, потому что у словацких полицейских, кажется, напрочь отсутствует чувство юмора. В любом случае, это красивая трасса по абсолютной глухомани до самого Майдана. Но я ведь не о том собирался написать… Я хотел сказать о величии и славе памяти, точно огонек спички прожигающей карты насквозь и переносящей места и предметы в область вечности, которой угрожает лишь риск космической деменции, бесконечно увеличивающей континент и извлекающей из небытия на свет. Кто побывал в Розпутье, в Баурчи и Караормане, тот меня поймет. Там тлеет темная душа полуострова и дремлет материя, которая, подобно костному мозгу, вырабатывает густую черную кровь едва осознаваемых стремлений. Побывать в Розпутье, в Баурчи и Караормане — значит увидеть минувшее, еще не усомнившееся в целесообразности будущего, ведь по сути еще ничего толком и не началось. И, возможно, никогда не начнется и не разделит судьбу прочего, уделом которого станет оплакивание собственного конца. Ни Розпутье, ни Караорман не рухнут в изнеможении. Они стары, но умрут молодыми, они утомлены, но умрут полными сил, на полувздохе, в пути, смысла и цели которого даже не успеют постичь. Октябрь, идет холодный ночной дождь, и я могу представить себе, как мокрая темнота заливает деревни и города. Они лежат на дне вод и еще не названы. Как большие спящие рыбы, в брюхе которых живут дома, люди и дороги. Люди шепчут во мраке, сосредоточенные, прильнув друг к дружке, пережидают потоп и пытаются угадать свой жребий. Время еще, в сущности, не началось, темно, и нужно ждать рассвета. Вести подобны обещаниям и легендам. Мир так далек, что, возможно, прекратит свое существование прежде, чем мы о нем услышим.

В такие ночи я достаю пластиковую коробку с фотографиями. Их там около тысячи. Словно обезьянка шарманщика, вытаскиваю наугад первую попавшуюся карточку и смотрю. Обычно я понятия не имею, когда сделан снимок, но всегда знаю где. Выходит, я помню тысячу фрагментов мира. К тому же на фотках практически ничего нет: пасущиеся на помойке лошади, кусок забора и ободранная стена, зеленый холм, деревенская хата, фрагмент горного пейзажа, черный кот и канализационный люк, туман, дерево и разъезженный снег, фасад дома, пустая улица и так далее, полное отсутствие смысла, непрерывности, чистая случайность ничтожных предметов, лишенных значения минут, детская игра и наивная попытка проверить, реально ли «щелчком» затвора обездвижить реальность. Но я все помню и могу, не прибегая к помощи коробки, перечислять географические названия, страны, города и деревни. Кот был во Львове, лошади — в пригороде Гирокастры, треугольный угловой фасад — в Черновцах, забор — в Токае, а горы — это Кочевски Рог. Правда, где был разъезженный снег, я помню смутно. Наверняка в окрестностях Кечкемета, где-нибудь к западу от города, в котором я заблудился и потом, перепуганный, искал выездную автостраду, потому что, судя по всему, меня несло на будапештское шоссе, которого я боялся как огня. Впрочем, кончилось все хорошо, и я увидел над собой черные пролеты виадука и ползущие на север длинные тела грузовиков. Я запутался в сети скверных желтых дорог. Туман висел низко над землей. В этих горизонтальных прозрачных щелях я видел остатки венгерских госхозов, во всяком случае, так они выглядели: ржавеющие тракторы, догорающий коллективизм, какие-то огромные хлевы и коровники, и тут картинка заканчивалась, серый туман скрывал остальной мир, и можно было воображать бог знает что, всю Большую низменность, Альфёльд, плоскую, напоенную влагой землю, соединенную с небом при помощи густого мокрого воздуха, болотистую безбрежность, лишенную горизонта, что-то вроде слегка материализованного небытия. Итак, где-то они были, этот разъезженный снег и желтая трава, где-то там, за Кечкеметом, в Кишкуне.

Затем я и держу весь этот хлам, ворох фоток 9x13, чтобы представлять, что происходит за их пределами, представлять то, что они скрывают от взгляда и памяти. Колода из тысячи карт, напускной глянец «Фуджи» или «Кодака», мертвый свет буквализма, вот такой я фотограф. К тому же на этих фото почти нет людей. Словно упала нейтронная бомба и уничтожила все, что движется, кроме Львовского кота и албанских коней. Но это просто страх туземца — как бы не выкрасть чужую жизнь и чужую душу. Так мне кажется. Не исключено однако, что причина кроется в безлюдности пейзажа, в моем собственном одиночестве. Хорошо ведь явиться в готовую страну и никого там не застать. Можно все начинать сызнова. Тогда история превращается в легенду, а реальность — в приватные фантазии. Ведь невозможно понять, скажем, Воскопою — Воскопою можно в лучшем случае вообразить. На фотографиях Воскопои — ни души, только пара ослов, пасущихся среди чертополоха и камней. Я знаю, что здесь должны быть водитель Яни, прикладывающийся то к бренди, то к пиву, и гречанка, хозяйка бара, и ее молчаливый муж, и упившийся вусмерть приятель Яни со славянскими чертами лица, и дефективный мальчик, которого мы подобрали по дороге, но ведь тогда повесть застопорилась бы на веки вечные и мне бы нипочем не выпутаться из клубка их судеб. Итак, лишь пара ослов, камни да серо-голубое небо над разрушенным монастырем. Ах да, знаю, я ехал тогда в деревню Бобоштица — всего тридцать с небольшим километров на юго-восток, — основали ее якобы польские рыцари, во время очередного крестового похода. Жители, кажется, даже еще помнили отдельные польские слова, хотя уже понятия не имели, что они означают. Так вот, я собирался туда поехать вместо того, чтобы смотреть на ослов, камни и чертополох, но, честно говоря, мне было до лампочки, хотя это безусловно интересно. Я просто вернулся в Корчу и часами смотрел из окна гостиницы на площадь, как глазел бы предоставленный сам себе фотоаппарат. На небытие, пустоту, одинаковую на всем белом свете. То же в Гирокастре. Противомоскитная сетка размывала контуры минарета. То же в Шерегейше. Дождь, опустевший двор, мокрые ветви каштанов и жестяной грохот воды в водостоках. В Прелашко иней на траве, стоянка с одиноким автомобилем и развалюха по другую сторону шоссе. Везде одно и то же. Наводишь на резкость так, чтобы пробить оболочку воздуха, прорезать кожу пространства. Достаточно окна в новом месте. В Кагуле были опустевший ночной рынок и тени собак, во много раз крупнее их самих. В Кишиневе тоже шел дождь и улица Василе Александри превратилась в серую реку. Это были тропические ливни, и мне приходилось закрывать окно. Ежедневно в девять утра в одноэтажном доме на другой стороне улицы мужчина открывал контору. Я запомнил верхушку ворот, изогнутую улиткой, морской волной или бараньим рогом, — вот, пожалуй, и все. Я смотрел на это часами и представлял себе остальное. То же самое я делаю теперь. Высыпаю из пластиковой коробки фотографии, из металлической банки из-под водки «Абсолют» — монеты, из картонной коробки — билеты, квитанции о штрафе и гостиничные счета, из выдвижного ящика банкноты — и неизменно получаю тысячекратно умноженную повседневность и ничего больше. Как в Мариапоче в сентябре. На большом плоском пустыре за городом прямо на земле, на кусках полиэтилена, были разложены товары. Никаких чудес, китайский ширпотреб, джинсы, фальшивый «адидас» и «найк». Все аккуратно расставлено, уложено рядами, и все ослепительно новое. Продавцы неподвижно стояли над своим товаром и ждали. Все предлагали примерно одно и то же. Сухая, вытоптанная трава, застывшие фигуры торговцев, и никто ничего не покупает, даже не приценивается. Они напоминали персонажей старинной повести, кочевое племя, что раскладывает свои товары перед городскими воротами, а на рассвете следующего дня бесследно исчезает. Чуть дальше стояли карусели и тиры, а потом еще лотки со сладостями и вином, ярмарочные лавки с сувенирами, пряничные сердечки, кустарный промысел, дудочки и петушки на палочке, а также палатки с религиозной литературой. Под деревьями был разбит табор, разложена еда, вареные яйца, бутылки с пивом, бутерброды, кое-кто, разувшись, дремал. Стояло несколько румынских машин с номерами SM, то есть из окрестностей Сату-Маре, и несколько словацких. Из незримых громкоговорителей неслась музыка, но под огромным небом Венгерской низменности все казалось тихим и мелким. Перед барочным собором устанавливали камеры будапештские телевизионщики. Толпа терялась в этом огромном плоском песчаном пространстве. Впитывалась в него, точно влага. Я надеялся встретить знакомых цыган из Молдавии, барона Артура Церари или Роберта, — в конце концов, праздник был цыганский, — но нигде не обнаружил ни семисотого БМВ, ни «икс пять». На пустынной стоянке ждали печальные «дакии», усталые «лады», героические «трабанты» и заезженные дизели из Рейха. В единственном банкомате закончились форинты. Да, Мариапоч напоминал последнее поселение, за которым начинаются необитаемые территории. Я мог без труда представить, как поднимается ветер и все вокруг заносит песком. Во дворике храма шла униатская литургия. Цыгане из Марамуреша были одеты изысканно и величественно. Черные шляпы, наборные пояса, золотые цепи и ковбойские сапоги. Я заметил несколько красивых лиц. Древнюю тревожную красоту, какой уже не встретишь. Высокие каблуки женщин вязли в песке. Я проехал триста километров, чтобы увидеть все это. Ничего не происходило. Бог знает, чего я ожидал: кибиток, ржания коней, глотателей огня? Я неизменно остаюсь в дураках, реальность всегда меня обыгрывает. К тому же я был без гроша. Оставалось только ехать обратно. Мариапоч в тот вечер являл собой край света, пыль и ожидание вечерней службы. До румынской границы — тридцать километров, городок Ньирбатор и две деревеньки. Люди прохаживались и великодушно убивали время. На каруселях почти никто не катался. Все слонялись, точно был какой-то сонный карнавал, и эта имитация супербыстрой спортивной обуви, неподвижно лежащая в пыли, казалась насмешкой, пародией на собственное предназначение. Нетрудно было представить себе, как из центра Большой Венгерской низменности надвигается скот, огромные черные свиньи, и в поисках настоящей пищи роются в этой дешевке, расталкивают влажными мордами горы одежды, пробуют на вкус и выплевывают крашеный пластик, повизгивают и срут на лейблы знаменитых фирм, обращают в хлев всю эту фальшивую ярмарку, тяжелый дух возносится к небу и плывет над Мариапочем и Сабольч-Сатмаром, смешиваясь с колокольным звоном, древесным дымом, мычанием коров и сухим ветром, и так должно быть всегда, на веки веков аминь.