Юра написал так:
«Люди мира, будьте бдительны! Жители Парижа и Праги, Димоны и Лос-Анджелеса, знайте! Я, нижеподписавшийся Беспрозванный Юра, проживающий по рехов Соколов, дом 9, апартамент 227, Рамат Иешуа Бен-Нун „бет“, Беэр-Шева, Государство Израиль, и будучи свидетелем всего, что происходит 7 июля 1973 года на Эйфелевой башне, торжественно заявляю: молодчики из Ашафа готовятся совершить очередное кровавое злодеяние чужими руками. Они пели „Хава нагилу“, надели кипы, но по ивриту говорил только один из них, а остальные делали вид, что понимали. Когда они достаточно ввели общественность в заблуждение и все поверили, что перед ними евреи, а не арабы, то они произвели захват группы ни в чем не повинных советских женщин, действуя под видом израильтян. Когда они остались одни, думая, что никто из присутствующих их не понимает, они открыто говорили друг с другом по-арабски, уж арабский-то я, слава Б-гу, хорошо знаю. Арафатовские молодчики просчитались, они не ожидали, что под видом московского журналиста скрывается еврей. Две тысячи лет жил этот еврей на чужбине, теперь он вернулся домой, расправил крылья, и ему больше ничего не страшно, он знает, что может летать. Рискуя жизнью, пишу я эти строчки. Если меня поймают с поличными (не опечатка, так в оригинале), меня убьют точно, о чем я не жалею. Я не мог иначе, ведь враги хотят очернить мой народ. Нельзя, чтоб им это удалось. Я люблю жизнь. Но если мне суждено погибнуть, пусть все знают, я умру со словами:
Израиль, Израиль,
Израиль — вольные края.
Израиль, Израиль,
Израиль — Родина моя, —
а ветер донесет недопетую песню.
(Подпись.)»
Зубами выдернув из трусов резинку, Юра крест-накрест стянул ею исписанный снаружи конверт со вложенными в него авиабилетами, паспортами и израильскими деньгами, сунул пакет в карман и вышел. За сочинительством время пролетает незаметно, куда дольше оно тянулось для Григория Иваныча, который чуть не сбил Юру с ног, когда тот открыл наконец дверь.
Юра увидел спирохету альбу: Нина, с башней коробок до подбородка, спускалась по лесенке вслепую, ступая оттого на правую ногу, как на протез. Будь Юра наблюдательней, он бы поразился: на коробках стояло « ». Следом за Ниной с грузом всяческой кошерности спускалась Зайончик, за Зайончик — Гордеева, Отрадных и другие.
Были уважены религиозные чувства мнимых израильтян: «У Гольденбэрга» предъявят префектуре полиции приличный счет за всякие кишкес, эсик-фляйш, грибанес с желтком, колобочки, бульончики, креплах, тейглах, шанишкес и прочие шедевры польско-еврейской гастрономии; а также за разные напитки, включая вино марки «Бейлис» — для киддуша.
Юра, пропустив их, поднялся — еще раз кинуть взгляд на Париж, может быть, прощальный. Трусы без резинки укорачивали шаг, а их подтягивать неудобно, тем более поминутно подтягивать. Тайно стреноженный, вышел он на площадку, тайно стреноженный и в прямом смысле — трусами, и в переносном — страхом высоты. Последний вздувался, как на опаре. Юра стоял, не в силах шелохнуться — даже оглянуться из простой предосторожности: на него снизу смотрел удав. «Израиль, — напел про себя кролик слабым голосом, чуть ли не умоляюще. — Израиль, Израиль — вольные края…»
Так ходят люди только в мультфильме — как задвигался Юра: неспешно, на чудо-суставах. Так важно достают они из широких штанин дубликатом бесценного груза тугой, крестообразно перетянутый резинкой — еще от советских трусов — белый конверт «Европа турс». Уже рука поднесена к щели между сеткой и парапетом, парапет испещрен именами и сердечками ничуть не меньше, чем
Ой, рябина кудрявая-я-я…
Но белый конверт так и застыл над бездной — пальцы свело. Еще немного… ну… «Израиль — вольные края…» А в ответ суровое: «Шел солдат, друзей теряя». И все. И хоть ты тресни.
Эти проклятые, эти узкие, эти белые барки, что пришвартованы только с одного берега — в два ряда. Как и пальцы, разлепить бы их, разделить поровну между обоими берегами Сены. Как всем сестрам по серьгам, так каждой набережной бы по ожерелью: нитка барок слева — нитка барок справа.
До сих пор за ним никто не наблюдал, никто не видел, что он собирается (и одновременно бессилен) сделать, но с каждой секундой опасность быть пойманным «с поличными» возрастала. Сколько он уже так стоит — стрелка-то часов не охвачена столбняком, она-то тикает себе. Как привязанному к рельсам в любом звуке чудится приближающийся поезд, так и Юре слышатся позади мужские гортанные голоса… Одно движение кисти, каким мечут кости, — и там выпало бы сразу двенадцать очков. Кто бы поверил, что настолько трудно это сделать, что невозможно это сделать даже под страхом смерти… И вдруг стало возможно — подумал, что три голубых «герцля» только так и удастся сохранить. Повторяем, алчность — зло, чреватое массой побочных явлений благодетельного свойства. Наделяет мужеством — алчность. Исцеляет судороги — как мы увидим — алчность. Алчность чудеса творит.
На основе израильского опыта Юра представлял себе, что делается внизу, на земле, — если уж в небе все время жужжат как минимум три вертолета: площадь под Эйфелевой башней очищена от туристов и оцеплена, полицейских и коммандос нагнали видимо-невидимо. Все просматривается. Падение предмета с Эйфелевой башни не может остаться незамеченным. Предмет будет тщательно исследован, содержимое его — если это, скажем, бумажник или конверт — учтут и возвратят законному владельцу при первой же возможности. Что таковой вдруг не представится — этого Юра не допускал. В общем-то он был спокоен: бабы — русские, те — арабцы, разыгрывалась комедь. А вот кто он — через секунду это будет уже не узнать.
Оглянувшись, не наблюдают ли за ним, Юра увидел широкие зеленые спины — почти что рядом. Террористы, побросав свои автоматы, привычно сидели на корточках и ели гефильте фиш, запивая еще не остывшим золотистым бульоном. Со спокойствием манекена пустил Юра своего белого голубя, повернулся всем телом — сам белый, глаза вытаращены. Свое отражение он мог увидеть в стекле витрины. На смотровой площадке, которая от сильного ветра раскачивалась совсем как капитанский мостик, имелось несколько таких застекленных ниш, а в них сценки из истории Эйфелевой башни, представляемые манекенами. Как раз данная сценка изображала даму с облачком радужных шариков над шляпкой и группу мужчин в сюртуках, с ликованием выпускавших из соломенных клеток почтовых голубей. На мгновение, помимо Юриного лица, в витрине отразилось лицо переводчицы.
По стеночке Юра добрался до лесенки в «трюм» — было, было во всем этом что-то корабельное, что-то от миноносок времен Цусимы. Спустился вниз, — а там картина «Завтрак на полу» и тоже ликование. Вокруг бутылок для субботнего киддуша, беспорядочно сваленной еды возлежали говнюшки — пили, ели, хохотали.
— Глянь, жених… а мы думали — сбежал, всесоюзный розыск объявлять хотели.
— Берите чего-нибудь, — сказала Отрада, двигаясь и давая Юре место рядом с Сычихой. Юра сел.
— А «горько», а «горько» когда? — закричала Петренко. — Во, портвешок-то, наливай, Райка, ему и себе. Сегодня ты невеста… — и лихо подмигнула, — а завтра я! — И, схватив один из валявшихся бумажных стаканчиков — опрокинув при этом кем-то недопитый, — плеснула себе сладкого «Бейлиса». — Горько-о!