«Так что, и тетя Дуся будет в „угадайку“ играть?» — подумал Юра, однако, помня, как мягко было лежать на ее коленях, против не имел ничего.
Действительно, встали все. Тетя Дуся со стоном подняла свои двенадцать пудов, перевалившись сперва на колени и опершись потом об одно обеими руками.
— Глазки закрой, ротик открой… — Негры пританцовывают вместо того, чтобы просто ходить, у структуралистов что ни слово, то цитата, а вот Петренко — такова уж ее природа — может только напевать. — Глазки закрой, ротик открой, — промурлыкала она, показав как — подняв при этом брови и округлив рот, что Юра более или менее исполнил; с ними, с восемью сразу, он чувствовал себя как с одною, совершенно не было стыда. Честно ждал он, сомкнув трепещущие веки, у баб же происходило какое-то шебуршение, должно быть, шепотом договаривались перед началом игры — трудно себе представить, что это они друг дружку по-девчоночьи подталкивают: иди ты — нет, иди ты. Наконец только хотел он облизнуть пересохшие губы, как ему предупредительно облизнул их чужой язык — будто бы подготовил рабочее место — и последовал продолжительный поцелуй со всякими ухищрениями.
По существу, это было состязание поцелуев. Каждая старалась не ударить лицом в грязь и предлагала свой собственный патент на сладострастие, вернее, на умение угодить чужому сладострастию, понимание которого без предварительной примерки волей-неволей было умозрительным, отчего большинство упомянутых ухищрений своей цели не достигало.
Сперва Юра не угадал Любу Отраду — от нее ожидал другого, потом не угадал Костину (Науку), она целовалась зрело, ненадуманно — ничто не выдавало непосредственного участия в этом будущего музейного экспоната. Никого не узнал, не узнал даже Сычеву, уже много раз его целовавшую, — сказав, что это тетя Дуся. Рая обиделась, а напрасно: поцелуй тети Дуси — это было то, что доктор прописал. Плохо целовались: Петренко — больно закусившая ему губу, изображая силу страсти; Чувашева — как будто в первый раз в жизни: агрессивно, мокро, к тому же нехорошо пахла — Юра подумал, что это Нина; Нина тоже никуда не годилась. Удивительно нежно, мягко так, поцеловала его Зайончик. «Ненастьюшко наше», Гордеева, целовалась хорошо.
— Товарищ корреспондент недогадливый, — сказала Наука. — Ну а какая хоть лучше всех была, слаще-то какая?
Юра ничего не слыхал про яблоко раздора. Он хитро подмигнул, в знак того, что согласен стать судьей, и медленно начал обводить взглядом соискательниц, — а те уж придавали себе «пикантность», и даже Трушина отнюдь не оставалась над схваткой: растопыренными пятернями она схватилась за груди и нагло заулыбалась своему Парису. Ну? Кто же будет мисс Пацалуй?
Но тут пошли события, заставившие о конкурсах позабыть. Израильское посольство сделало заявление, согласно которому террористы, удерживающие на Эйфелевой башне советских туристов, принадлежат в действительности к группировке Жоржа Хабаша, а вовсе ни к какой не «боевой еврейской организации „Тэша бе-ав“». Цель их — дискредитировать сионистское движение, в частности настроить международное общественное мнение негативно по отношению к крупномасштабным акциям в поддержку советских евреев.
Террористов, когда они об этом узнают, охватывает бешенство. Доказать, что они те, за кого себя выдают, по их мнению, можно только одним способом — и нечего ждать до шести. Сейчас, немедленно совершится первое жертвоприношение, в четыре двадцать по местному времени — это прокричал в телефонную трубку условно названный «номером первым», затем велевший переводчице подтвердить его слова. В трубке послышалось какое-то междометие — болевого происхождения.
— Они совещаются, с кого начать, — проговорила наконец переводчица. — Здесь двое мужчин, остальные женщины. Боюсь… — Но тут она заговорила захлебывающейся скороговоркой, пользуясь, по-видимому, минутной отлучкой своего цензора: — Их не четверо, а пятеро. Второй мужчина — их человек. Он пристал к нам в лифте, выдает себя за москвича, свободно говорит по-русски. На нем рубашка — такая же точно, как под курткой у одного из этих, я обратила внимание. Слышите? На них одинаковые рубашки, какие носили лет семь назад, — наверно, израильские… Я очень опасаюсь в первую очередь за этих двоих. — Речь ее стала вновь подцензурной. — Да… Общее положение? До сих пор было спокойным. Да. Да, если б не заявление израильского посольства. Оно их страшно оскорбило, и теперь, боюсь…
Телефоном завладел «номер первый»:
— Мы начинаем, сейчас, сию же минуту. Чтобы ни у кого не осталось сомнений, кто мы и чего добиваемся.
Дальнейшее подтвердило опасения переводчицы. Честь, которой не пожелаем никому, выпала на долю Григория Иваныча: его именем открывается синодик этого дня. Помните, как он по первому стуку отпирал дверь и выходил — быстрей даже, чем по соображениям сугубо практическим можно было ожидать? (Только обойдемся без психологий.) Его схватили, верней, поначалу просто взяли за руки, потому что схватили б сразу — он бы не вырвался с криком: «Трушина, ты же говорила, что можешь…» — и уж тут-то его схватили. У Юры на глазах Григорию Иванычу дали хорошенько — раз, еще раз, — после чего ноги Григория Иваныча стали сотрудничать с замышлявшими сбросить его вниз с Эйфелевой башни. Но это ладно, главное — когда в момент неравной схватки на одном из мнимых сионистов зеленый армейский дутик распахнулся, то Юра увидал под ним — свою рубашку, сиреневую, в меленькую клубничку, такие продавались на рынке (о чем переводчица, собственно, уже успела доложить на большую землю). Сволочей этих действительно экипировали так, что комар носу не подточит.
«И до сих пор они ничего не заметили?» Такова была первая Юрина мысль. Вторая же, лихорадочная, была: сорвать рубашку с себя, как срывают объятую пламенем одежду — он даже физически ощутил жжение по всему телу. И на третье пришло ему в голову плаксивое, быстро говорящее, с блатным южным выговором, который в такие минуты забывают скрывать: «Да шшо ты суетишься под клиентом, шшо ты суетишься под клиентом — тебя, цуцика, вычислили давно». С соответствующей миной он провожал самоходные ноги Григория Иваныча, исчезавшие из виду.
Все подались к лесенке, соблюдая безопасную дистанцию. Переводчица тоже — и тоже стояла, задрав голову, словно сквозь потолок можно было что-то увидеть. Одна лишь Надя (как в таких случаях говорят: верная своему профессиональному долгу?) бесшумно, скинув босоножки, стала подыматься по ступенькам, пока по плечи не оказалась снаружи.
— Они его наверх в дырку суют как бревно… на стоечку, — начала Надя свой репортаж, то выглядывая, то пригибая голову. — Суют все еще… руки не связаны, нет… я думала, связали — нет, машет, пролезать не хочет… А там такие ножницы у них огромные, они всё тычут ими в него, чтоб лез… Ой, ткнули за милую душу. Всё. Затолкали наверх… Лежит, вцепился…
Юра вспомнил, как Трушина или кто там сказал, что Григорий Иваныч боится высоты. «Это же… это же сломанную руку заламывать, это же по ране тебе за…уячить!» Он на миг вообразил, основываясь на опыте собственной акрофобии, что у человека в душе сейчас делается, — представил себя поверх сетки… Внизу Париж, как на ладони — на замахнувшейся ладони. А отведешь глаза — синь неба. Хочешь, чтоб ударила тебя Эколь Милитэр? Трокадеро? Пятнышко золотого купола? Барки на Сене? А может, шапито — оно пестрей, чем кетонет Иосифа, который, в кровавых пятнах, разодранный, принесли братья к шатру Иакова?