Шаутбенахт | Страница: 80

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А лакомые куски киносеансов средь бела дня — их натягиваешь на голову поверх пальто на ватине. А к каким деликатесам отнести продававшиеся (а кем-то и покупавшиеся) альбомы и книги по искусству? Мне карманных денег хватало только на открытки.

В моем распоряжении целый гастроном соблазнов. В Театре при Елисеевском я побывал на «Пестрых рассказах». И удивился: как? До революции продукты тоже возились на дачу из города? Не так уж при царе было и хорошо, что бы там ни говорили — озираясь в страхе по сторонам: «Только смотри, не болтай».

По всему городу видишь харизматические красные К, они жмутся к краю афиши зазывалой, впускающим вас внутрь балагана со словами: «Комедия дель арте сегодня — это смешно». И понимай как хочешь. В духе акимовской графики, устраивающей и ваших, и наших, вследствие компромисса — не с властью, а с собственным вкусом.

V

— Они решили, что я их боюсь, а я подставляю вторую щеку только потому, что так в Библии написано.

Лара не могла ни о чем другом думать. Она была, как первое в мире государство рабочих и крестьян: кругом враги. Но тогда аналогом стран социалистического лагеря был бы лагерь красавиц. Лучше уж навсегда остаться одной во вражеском окружении.

— Ян с Инной ни о чем не говорили?

— У меня же не было сегодня специальности.

Она даже не обратила внимания, что я без скрипки.

— Стала бы я унижаться, если б не мама. Она в жизни такое пережила, о чем даже нельзя никому сказать. Мой отец был иностранец. Мама его спасла. Это было до войны. Летом на Селигере, на даче. Маме было столько же, сколько мне, она закончила девятый класс. Однажды видит, прямо в поле садится самолет. «Вначале, — рассказывает, — подумала, наш. Что-то с мотором. Подбегаю, а это иностранец. Ну, он мне объяснил на ломаном русском, что сбился с курса и совершил вынужденную посадку в поле. Я не знаю, правду говорит или шпион. Если шпион, то должен меня застрелить. Нет, не застрелил. Все равно решат, что шпион. Он снял защитные очки, шлем. Тряхнул вот так головой, чтоб волосы на лицо не падали. Смотрим мы друг другу в глаза, и я чувствую: не могу его выдать. Чтобы взлететь, ему нужно горючее, оно у него кончилось. А как раз была среда. По средам и субботам приезжала цистерна с керосином. Сбегала я домой, взяла два больших бидона, отстояла очередь. Он уже решил: все, не приду. И тут я появляюсь. Залил он полный бак. „Летим со мной“, — говорит. Отказываюсь. Тогда он взял ладонями мое лицо, мы поцеловались, и он улетел. Прошло два года, началась война. Тоже летом, тоже все на дачах. Оглянуться не успели, как попали в окружение. Куда бежать? Я оказалась в оккупации. Вскоре пришел приказ: всех девушек, начиная с пятнадцати лет, отправлять в публичные дома в Германию. Нас повели под конвоем на железнодорожную станцию. Пока ждем посадки, какой-то офицер смотрит на меня. Подошел: „Позвольте представиться, барон фон К. Два года назад вы спасли мне жизнь“. Шепнул что-то начальнику поезда, тот сразу приказал меня отпустить. Оказывается, он знаменитый летчик. Как наш Чкалов. Барон фон К.», — мама никогда не разглашала имен. Карл, и все. Он потерял голову от любви к ней. Очень красивый, мама, конечно, тоже влюбилась. Во врага еще как можно влюбиться, сильней, чем в своего («Как аттический солдат, в своего врага влюбленный»). Идет война, они не знают, сколько им осталось жить. Его часть находилась рядом, они каждый день встречались, он приглашал маму на танцы в «Казино», то же самое, что «Дом офицеров». Эскадрилья, которой он командовал, называлась «Летучая мышь». Все эти дома барон фон К. сверху видел.

На ее доме нет номера: вход во двор с Пушкинской, а белый кружок в голубой шляпке крепится над дворовой аркой. Тем не менее Лара как-то при мне выпалила — это было в нотной библиотеке: «Этюд номер Невский семьдесят семь».

Наступит день, и собственные карбюзье — что твои люфтваффе — оставят от Лариного дома одни стены. (Так совпало, что библиотекарша Циля жила до войны в этом доме. Спустя много лет Циля подорвется на бомбе, и случится это в земле, текущей молоком и медом.)

— Его сбили. «Хорошо темперированный клавир» — больше ничего не сохранилось от отца. Он обожал играть Баха. Когда война кончилась, мама чуть не села за пособничество врагу. И они хотят, чтоб я в этих нотах что-то писала красным карандашом? Извиниться-то я извинилась, но сама простить — не простила. И никогда не прощу. Дай теперь честное слово, что никому не расскажешь, что на самом деле я баронесса. Иначе знаешь, что со мной сделают…

Как римский легат, в своего цезаря влюбленный, я размашисто ударил себя по сердцу кулаком и произнес слова клятвы, уместной в этом случае:

— Ложи мя, яко печать на сердце твоем.

Дословно я не помнил, как там в «Суламифи». Приблизительно: «Положи меня, как печать на сердце твоем, как перстень на руке твоей, ибо сильна, как смерть, любовь, и жестока, как ад, ревность, и стрелы ее — стрелы огненные». Я любил Куприна. Когда-то трижды мы ходили с Клавой на «Поединок». А на «Гранатовый браслет» я уже ходил сам. Только двум из наслаждений жизни не чужд восторг самоубийства: его можно совершить либо от великой любви, как немецкий влюбленный, либо во славу Бетховена, как это сделал еврейский самоненавистник.

— Я думаю, что он жив. Домработница мне когда-то рассказывала про одного летчика-немца. Карл, тоже красивый, и тоже под Ленинградом подбили. Она работала на торфоразработках вместе с пленными. И влюбилась в него. В него там все влюблялись, кроме… ну, я когда-нибудь расскажу, кроме кого, — чтоб ты не говорила, что я маленький. Ты ее видела — Клава. Она теперь квасом торгует. Твоей маме будет интересно с ней встретиться.

Я представил себе, как Ларина мама играет на народном инструменте.

— Дурак! — Повернулась, чтоб уйти.

Благими пожеланиями, согласно пословице, у меня всегда ведал бес. Что не оригинально. Уже два века, как Россия, плененная Германией, чуть что, в свое оправдание приводит эту пословицу, повернутую немецким безумием против движения. То есть ведущую не «туда», а «оттуда»: «Я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро». В отличие от автора «Кроткой», Булгаков читал «Фауста» не в таком кондовом переводе: «Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». У Пастернака-переводчика благими пожеланиями выложены совсем уж воздушные пути: «Часть силы той, что без числа творит добро, желая зла».

А всё не оправдаться! Поэтому и не пытайся. Нет оправданья в природе. Не только Злу с большой буквы, но и моей мелкой гнусности. Коли ты нужен, тебя оправдает нужда в тебе. А станешь не нужен — пшол вон!

Ларе я был нужен, поэтому она «дала мне шанс»:

— Иди рассказывай! Клаве, своему Яну, всем! Если хочешь, чтобы мне в лицо кислотой плеснули.

— Нет! — вскричал я в ужасе, чем смягчил Лару — и успокоил: такой не выдаст, на посмешище не выставит.

А ведь все та же акимовская афиша — когда непонятно, себя ли обманываешь, других ли. Это относится даже не к Ларе или ко мне — к воздуху, которым мы дышали.