– Не из-за меня.
– Значит, ты сдашься?
– Не сдамся.
– Нет, просто проиграешь, потому что он готов делать то, чего ты не хочешь. У тебя есть этика, а у него нет. Поэтому ты исчезнешь, а он останется. Он будет тебя грабить, а ты ему это позволишь.
– Вот они, Хейлы, выглядывают наружу, – сказал Гарри. – Когда-то, не так давно, имел место подобный выбор, и кто-то из Хейлов – кто знает, кто именно, может, даже Билли – оказался настоящей сталью, сделал бог знает что и победил. Должно быть, это в крови.
– Это плохо?
– Нет. На самом деле я это люблю.
– А я люблю тебя, Гарри, – сказала Кэтрин, – и если ты меня хочешь, если хочешь смешать свою кровь с моей…
Она не знала, куда двигаться дальше. Серьезный разговор, который он попытался сделать легче, мгновенно стал мрачным. Это касалось их прошлого, настоящего и будущего, а также прошлого, настоящего и будущего их детей и внуков. Ему оставалось только утешать ее. Он снова увидел, как переливчато-перламутровая шелковая блузка колышется от ударов ее сердца. Для него не существовало ничего более могущественного, чем маленькие штрихи красоты, о которых женщина может не думать, но которые царственны, абсолютны и призывны. И он, словно бы ни с того ни с сего, сказал:
– Кэтрин, одна из самых красивых вещей, которые я когда-либо видел, – это когда ты поднимаешь руки, чтобы увязать волосы на затылке.
– Правда?
– Да. А самое прекрасное, что я когда-либо видел, – это когда кусочек твоей блузки – серовато-жемчужный и слегка розовый от просвечивающей кожи – начинает вдруг колыхаться от ударов твоего сердца. Ты это понимаешь? Понимаешь, как я тебя люблю, как это беспричинно и полно?
Она кивнула.
– Теперь послушай, – сказал он. – Для евреев, а ты тоже еврейка, пусть даже носишь фамилию Хейл и раньше ничего об этом не знала, слава лежит в иной области, чем победа.
– В Библии не так. Я знаю Библию, – сказала она.
– И в Библии – если только тебя не трогает истребление амаликитян, – и на протяжении тысяч лет после Библии.
– Но посмотри, что случилось с евреями, – набросилась она на него. – В этом нет никакой славы. Убийство целых народов? Разделываться с семьями, словно на бойне, забивать детей, как цыплят? Думаешь, это слава? Если это слава, то пора с этим покончить. Во всех отношениях, и в больших, и в малых. То есть пришла пора остановиться.
– Рискуя… – начал он.
Но она его перебила:
– Да, рискуя. Рискуя всем.
Блузка, за которой так искренне билось ее сердце, была с перламутровыми пуговицами, застегивающимися на петельки. Две верхние были расстегнуты – белые петельки представлялись освобожденными милостивой рукой. Кровь, прихлынувшая ей к лицу, сделала его цвет ярче, а жар ее убежденности обострил запах ее духов. Он медленно расстегивал остальные, следуя сверху вниз, и петельки отпадали в сторону, словно искристый огонек неуклонно полз по бикфордову шнуру.
Вандерлин позвонил в начале октября. Он попросил Гарри встретиться с ним на смотровой площадке в Уихокене.
– В Уихокене? – переспросил Гарри. – Почему в Уихокене?
– Во-первых, – ответил Вандерлин, – мне нравится слышать, как люди спрашивают: «Почему в Уихокене?» Звучит так, словно подзывают свинью. А потом, оттуда открывается великолепный вид на Манхэттен.
– Я знаю.
– Думаю, вам это нужно.
– В самом деле?
– Этого требует проблема, что у вас возникла. Возможно, вам надо взглянуть на это словно со стороны или из будущего – как будто вас здесь нет и опасность больше не угрожает.
– Вам нужна работа? – спросил Гарри. – Странный способ спрашивать о работе. Место по-прежнему свободно, если вам нужно. Почему бы вам не приехать сюда?
– У меня есть работа. Я хочу, чтобы вы переправились через реку.
Так он и сделал, а теперь ждал, потому что, хотя Вандерлин опаздывал, там можно было прекрасно провести время. Скамейки были пусты, деревья начинали менять окраску, среди листьев были разбросаны красные и оранжевые – одни были давно убиты жарой, а другие погибли от ночных заморозков, – как листья, засушенные в книге. Смотровая площадка в Уихокене была одним из тех мест, откуда все можно видеть с прекрасным обзором и при этом оставаться незамеченным, словно эта наблюдательная точка скрыта или невидима, каковой она на самом деле не является. Находясь у всех на виду, она расположена так, что к ней никогда не обращаются взгляды. Поэтому стоять там значило наблюдать, оставаясь незримым, как повествователь.
Гарри беспокоило многое. Он задавался вопросом, почему в реальной жизни так трудно совладать с действием, тогда как в фильмах и книгах оно всегда происходит, когда уместно. Все, казалось, двигается, кроме его планов и желаний, и он, словно парализованный, наблюдал за сменой времен года, а его участь оставалась все такой же или ухудшалась. Но на смотровой площадке он забыл о тревогах, глядя на реку, на постоянно движущиеся паромы, на сотни снующих в разные стороны барж, связанных вместе по восемь и по десять, и на океанские корабли, скромно ждущие на рейде, чтобы в них ткнулся носом один из восьмисот населяющих гавань проворных буксиров, гудящих и похожих на картинки из детской книжки размером с город. Быстрые, как водомерки или воланы, суда всех видов переполняли заливы и реки, оставляя следы на воде и дым в воздухе, уносимый ветром и взмывающий к облакам.
Этот город идеально подходил для того, чтобы влюбиться в Кэтрин. Она была его частью и по речи, оттачиваемой на протяжении более двух сотен лет, и по знакомству с ним с раннего детства, и поселилась (как изображение статуи Свободы на реверсе монеты) на Манхэттене, где совсем мало природы, а та немногая, что есть, так мастерски подавляется, что человек, которого любишь, становится эмблемой жизни. И вот теперь Манхэттен был у него перед глазами, какой-то невинный и ни о чем не подозревающий. С ним у Гарри было связано так много переплетений, действий и отзвуков, что ему всегда легко было туда вернуться. Надо было всего лишь найти какое-нибудь возвышенное и уединенное место, чтобы посмотреть оттуда поверх воды на береговую линию, на телескопические улицы, уходящие в бесконечность, сужающиеся в перспективе и переполненные бесшумным потоком машин. Погода и время суток не имели значения: каркасы и обшивка башен и пирсов были достаточно крепки и никогда не исчезали. Ему надо было только закрыть глаза и глубоко дышать, чтобы прошлое заскользило навстречу, как теплый ветер – столбы дыма, посеребренного солнцем, паромы, грациозно приближающиеся к земле, их палубы, переполненные душами, которые давно отошли, но каким-то образом остались, словно ничего не было потеряно и никогда не будет потеряно. Прошлое было слишком любимо, чтобы оказаться утраченным, а поэтому могло выситься долгое время после ухода, яркое, прекрасное и реальное, выступая поручителем вечной жизни. Это было вызовом, от которого многие в страхе отворачивались, утешая друг друга в общем неверии, хотя многие свидетельства более чем ясно указывали, что постоянство любви можно выгравировать даже на шарике ртути.