Обратно Гарри шел встревоженной походкой, потому что слышал, как поезд свистит на переездах, хотя при таком ветре, как в то утро, свисток локомотива был слышен за десять минут до того, как становилась видна его ослепительная фара, нарциссно-желтая даже при дневном свете. Гарри положил конверт Вандерлину в карман, потому что не хотел, чтобы тот заметил, каким толстым стал этот конверт, прежде чем окажется на ступеньках поезда.
– Напишите свое имя, адрес и телефон, чтобы я смог вам все вернуть, – сказал Вандерлин Гарри.
– Возвращать ничего не надо.
– Но я верну.
– Право же, не надо.
Вдали появилась желтая фара в убывающих клубах пара, она приближалась быстро, но сбавляя скорость.
– Пожалуйста, – попросил Вандерлин. – Мне надо вернуть сапоги, – речь шла о паре резиновых веллингтонов Билли, дорогих, британских, довоенных, – а потом, как же насчет работы?
Гарри быстро вытащил конверт и ручку и отошел, чтобы использовать в качестве подставки древнюю багажную тележку со стальными колесиками и деревянной платформой, поднимавшейся на три фута над землей. Слегка заржавевший коричневый стальной обод разогрелся на солнце, и чернила с его ручки разбрызгались между строк, оставив архипелаг крошечных клякс.
– Коупленд, – прочел Вандерлин. – Стало быть, это «Кожа Коупленда».
– Да.
– Нам бы не хотелось, чтобы вы выходили из бизнеса.
– Вы знаете нашу компанию?
– Конечно. В нашем поместье повсюду ее изделия.
– А кто хозяин поместья?
– Я дам вам знать, – громко сказал Вандерлин, когда подъехал поезд и над платформой распростерлось облако пара, скрывая у всех ноги: недоставало только крыльев и арф. Вандерлин сказал «Я дам вам знать» – чуть ли не с повелительным видом, словно привык так говорить. Это не было фразой из лексикона обездоленного рыбака.
Охваченный любопытством, всерьез озадаченный, Гарри вспомнил, что не знает, как обращаться к этому человеку.
– Как вас зовут? – спросил он, перекрывая шипение пара и журчание воды из котла остановленного локомотива.
Вандерлин, казалось, не был готов к такому вопросу. По крайней мере, в возрасте после четырех и до семидесяти человек обычно не медлит, называя собственное имя, но Вандерлин замешкался не меньше чем на полминуты. Он не мог воспользоваться ни одним из имен, которыми запасся, когда служил в УСС, поэтому стал откашливаться, чтобы прикрыть заминку. Гарри не мог этого понять, думая, что Вандерлин, возможно, был преступником. Но потом Вандерлин сказал:
– Бавкид.
– Бавкид?
Вандерлин кивнул.
– Это ваша фамилия?
– Да.
– А имя?
Вандерлин задрал голову и, словно сорвав фрукт, представил его со странным удовлетворением.
– Фил, – сказал он так, словно только что это придумал, как это и было на самом деле. – Фил Бавкид. – Он протянул руку, и Гарри пожал ее.
– Фил Бавкид, – повторил Гарри. – Звучит почему-то знакомо. Не знаю, почему.
Вандерлин окинул его надменным взглядом – странным, подумал Гарри, для неплатежеспособного рыбака, но тут же напомнил себе, что и сам является неплатежеспособным производителем.
– Здесь нас много. Можно проследить вплоть до того времени, – сказал Вандерлин с какой-то искоркой в глазах, – когда королева Елизавета даровала патенты на ловлю трески Хамфри Леммону и Реджинальду Бавкиду. (Леммон – мое второе имя.) Хотя они построили только летние жилища, мои предки жили здесь еще до прибытия «Мэйфлауэра» – так говорят. Но это не важно.
– Хорошо. Фил, если вам нужна работа…
– Я хочу вернуть вам долг, понимаете?
– Думаю, вернете, да. Наверное, я не смогу вас остановить. Пожалуйста, не грабьте ювелирные магазины.
Вандерлин нашел это очень смешным.
– Постараюсь удержаться, – сказал он, – но если все-таки ограблю, это будет «Тиффани».
Когда Вандерлин вошел в тамбур клубного вагона, его окликнул тучный человек в очках роговой оправы и габардиновом костюме – дело было после Дня труда, и он был исключительно беспечен, – образцовый член Лиги Плюща, поникший под дождем алкоголя и градом закусок.
– Джим! – сказал он. – Джим! Что ты здесь делаешь?
– Рыбачу, как обычно, – сказал Вандерлин.
Проводник помог жирному мажору подняться по ступенькам, вежливо толкая его в поясницу, хотя гораздо действеннее было бы надавить ниже, вскоре поезд тронулся, и проводники заскакивали в него на ходу, что было лучшей составляющей их работы.
Провожающие вернулись в свои деревянные фургоны и поехали обратно в сторону океана. Гарри остался на платформе, глядя вслед поезду. Красный фонарь, прикрепленный к последнему вагону, будет, он знал, по-прежнему светиться в туннелях, ведущих под рекой в Нью-Йорк, и гореть в тусклом свете Пенсильванского вокзала, пока пассажиры извергаются в бежевые залы наверху, оживленные и жужжащие как пчелиный улей, в мир, не похожий ни на какой другой, пересекаемый лучами света, в которых мечутся пылинки.
Для Кэтрин одним из последствий богатства было то, что ей никто никогда не сочувствовал, кроме самых близких. Для многих по какой-то причине непостижимо, что обладание прекрасным персидским ковром или столом красного дерева не возмещает смерти ребенка, жизни без любви или крушения честолюбивых планов. Хотя деньги могут уменьшить вероятность трагедии, смертность и дела сердечные с легкостью пробивают мягкую броню богатства.
Ее обидело и озадачило то, с каким явным удовольствием ополчились на нее бостонские критики. Ошибочным мнением, будто отец купил ей роль, они воспользовались как разрешением не только уничтожать ее, но и не замечать, упиваясь собственной жестокостью, того, что разворачивалось прямо у них перед глазами. Завораживающе петь на сцене требует мужества, ибо театр – это территория, грозящая смертью, что и побуждало ее защищать Джорджа Йеллина. Одна строка похвалы была единственным светом, озарившим его за последние двадцать лет – и, вероятно, будет единственным светом, озаряющим его на протяжении следующих двадцати лет. У нее не было желания последовать такому примеру.
Ей придется либо преодолеть то, что ждет впереди, выступать, несмотря на предубежденные отзывы, и проходить сквозь строй на протяжении долгих лет, либо отказаться от того, ради чего, по ее мнению, она родилась. Несмотря на многочисленные похвалы, она почти не полагалась на свой талант и время от времени склонялась к тому, чтобы верить написанному в газетах. Она гадала, сумеют ли когда-нибудь она или ее недоброжелатели стать неангажированными и настолько бесстрастными, чтобы посмотреть на ситуацию со стороны и почувствовать стыд или гордость, и что именно они почувствуют, и кто окажется прав. Но сейчас соблазн сцены и огней рампы был так силен, что она не могла ему противостоять. Труппа старательно репетировала новую версию постановки перед октябрьской премьерой, и Кэтрин каждый день находила новые силы в своем собственном голосе, в музыке и в том, что еще могла донести до аудитории, когда в театре погаснет свет. Энергия самого искусства и усилия, которые они в него вкладывали, поддерживали их и обещали увлечь за собой и зрителей, но вне театра, там, где смолкала музыка, все было не так.