– Я это так и вижу, – добавила Кэтрин.
Когда они поблагодарили его и поехали навстречу поплавку в корневом пиве, Кэтрин, все еще стоя на коленях на сиденье, оглядывалась и махала рукой, как маленькая девочка.
Им не надо было знать, как называется городок, и они не спросили об этом. А поскольку все там и так знали его название, оно нигде не было обозначено.
– Здесь как в Нью-Йорке, – сказал Гарри, глядя на Кэтрин, стоявшую под душем в лучшем – там было чисто – номере отеля.
– Разве?
– Потому что в Нью-Йорке тоже нигде нет вывесок с надписью «Нью-Йорк». На севере Бронкса я видел надпись «Черта города», но какого города, не указано. Мне кажется, ее установили там, чтобы отпугивать дикарей Йонкерса.
– Ты на меня смотришь? – спросила Кэтрин, по телу которой в потоках горячей воды сбегала пена шампуня.
– Смотрю.
– Тебе нравится?
– Нравится ли мне? О!
– Даже спустя все это время?
– Я мог бы смотреть на тебя хоть тысячу лет, голую или одетую. Одно лучше другого.
– Должна признаться, – сказала она, – что мне нравится, когда ты на меня смотришь… чрезвычайно.
Через два часа, израсходовав много горячей воды, они сидели в кабинке в единственном городском ресторане, предсказуемо называвшемся «Кафе Мексикана», где, поскольку до закрытия оставалось всего ничего, можно было взять только стейк «Мексикана», салат «Мексикана», тортильи [170] , пиво и поплавки в корневом пиве. Стейки на самом деле были фахитами [171] , обжигающими во всех смыслах. Ничего подобного салату, приправленному острым соусом и перцем чили, они прежде не пробовали. Они взяли связку тортилий с маслом, но сначала хозяин объяснил им, как с ними обращаться.
– Я бывала в мексиканских ресторанах в Нью-Йорке, – сказала Кэтрин, – но они такие странные, что там ничего не узнать. Но этот… Если бы перенести его на Восток, он бы по-настоящему процветал.
– Сначала какое-то время будет править французская кухня, – предположил Гарри. – Все солдаты возвращаются из Франции. То же самое было и в двадцатых.
– А почему закончилось?
– Из-за Депрессии.
– Знаешь, – сказала Кэтрин, – мне этот ресторан нравится больше всех нью-йоркских. В Нью-Йорке приходишь в ресторан – и все на тебя смотрят. А здесь нет.
– Это потому, что здесь никого нет, кроме нас, – сообщил ей Гарри. – И посмотри вон туда.
Она обернулась и увидела, что хозяева смотрят на нее как загипнотизированные.
– Они хотят пойти домой, вот и все. А в Нью-Йорке ты словно вступаешь в соревнование. На тебя глазеют все остальные посетители.
– Они глазеют на тебя.
– Не только на меня. Оцениваются все. Даже официанты участвуют в этой великой и бесконечной Олимпиаде общественного положения. Я думаю, это потому, что они, хотя все время проигрывают, могут выиграть, если обнаружат кого-то липового, а таких там хватает. – Она огляделась. – Но здесь не так. – Она снова посмотрела на державшегося с большим достоинством мужчину средних лет и его жену – оба они, казалось, были рады посетителям, но им не терпелось закрыться. – Эти с нами не состязаются.
– Может, я не в своем уме, – сказал Гарри, – но я как раз думал, нельзя ли сюда перебраться. Покончить с Нью-Йорком и переехать сюда. Могу я сбежать или не могу? Я бы пережил и позор, и чувство вины. Мысль о том, что я сбежал, предоставив злу действовать без помех, тоже выдержал бы. Мне ничего не надо, кроме тебя.
Когда Кэтрин опустила вилку, та звякнула по тарелке.
– Я тоже об этом думала, – сказала она.
– Кэтрин, пока мы ехали, мне вот что привиделось. Будто мы жили в белом коттедже на склоне горы с видом на море золотых полей. Не знаю, наши они были или нет, это не важно. Такое тихое, уединенное, солнечное место. Словно в мире вообще нет других людей – или даже это где-то вне мира. Ты работала в саду, сажала цветы. На тебе была белая блузка с глубоким вырезом, и ты вся такая оливково-смуглая, но из-за жары просвечивал румянец, хотя время от времени дул прохладный ветерок. Иногда ты рукой утирала пот со лба и моргала. И работала как-то ритмично. Бегло, быстро собирала плодородный слой в кучки, иногда натыкаясь на темную землю, но потом аккуратно заживляя раны, как будто твои руки сами хорошо знали, как подготавливать почву для посадки.
– Мы сможем это сделать, – сказала она, – если захотим.
– Нет, это всего лишь сон. Так не получится.
Кэтрин была еще так молода, что спросила:
– Почему?
Они остановились в городе, но, поскольку отдых восстановил их силы, сели в машину и поехали, как будто не наездились за день. Они могли бы ехать всю ночь, если бы не подозревали, что в четыре утра ясность ума и энергия могут их оставить. Поэтому, вместо того чтобы пуститься на север, они следовали длинным и прямым проселочным дорогам в затемненной долине, определяя направление по звездам, без какой-либо цели. Они и раньше так делали, начиная с Ист-Хэмптона.
Среди многих дорог, пересекавших землю под скользящими звездами, одна ответвлялась по пологой кривой. Какое-то время она шла вдоль огромного ирригационного канала. Вода неслась в темноте с шумом, перекрывавшим урчание двигателя. Затем дорога резко поменяла направление и стала подниматься по выступу на дне долины высотой в сто или более футов, такому же неуместному, как вулкан. На вершине этого выступа дорога обрывалась, да так, что едва хватало места развернуться. Ошеломленные прозрачностью ночи, они остановились там, глядя на юг.
Небо, подбитое синевой на западном краю, было густо усеяно звездами, которые, нежно искрясь, выказывали едва заметный намек на желтый цвет. В том направлении, куда они смотрели, простирался непрерывный горизонт, они находились гораздо выше его, и многие звезды, казалось, были под ними, а другие – прямо напротив. Больше похожие на лампочки, чем на звезды, они мигали не холодно и быстро, как безразличные зимние звезды, но медленно и соблазнительно, словно говоря азбукой, которую воспринимает все человечество, пусть даже не знающее, что существует такой язык и тем более не подозревающее, что оно выполняет его доброжелательные команды. И вместе с тем эти звезды создавали необъяснимую иллюзию, будто можно видеть теплый ветер, продвигающийся по дну долины. Пока Гарри и Кэтрин были подвешены среди этих звезд, мир на триста шестьдесят градусов вокруг дышал покоем, словно никогда ничего не знал, кроме умиротворенности и совершенства.
– Я и не знала, что мир может быть вот таким, – сказала Кэтрин. – Никогда не видела, чтобы небо охватывала такая страсть доброты.