– Например? – спросил Гарри, желая отвлечь его еще больше, хотя вопросом о прошлой жизни вряд ли можно было его отвлечь.
– В Италии и Далмации мы ели моллюсков. А теперь я работаю в ресторане. Мне кажется странным находиться среди евреев, которые живы. Словно они призраки.
– Вы ведь живы.
– Не вполне, да и ненадолго, как тому и следует быть.
– Вы официант?
– Я мою посуду. В детстве я жил в Англии, так что по-английски, ну, сами видите. Меня хотели взять официантом. Больше денег и куда приятнее.
– Но надо принять покаяние.
– Мне надо принять покаяние. И надо умереть. Но скажите мне, почему я до сих пор не умер?
– Пока вы живете, и они остаются живы. Вы – сосуд, которому нельзя утонуть, иначе они утонут с вами. И вы по-прежнему моете посуду, потому что…
– Потому что это свято, – сказал тюрк, завершая фразу Гарри. Гарри не пришлось его торопить: тюрк сам хотел все объяснить, что и сделал, не как профессор, которым некогда был, но с убеждением и чувством, вплавленным в него миром. – Души, – сказал он, – подобно лучам света, существуют в совершенном, параллельном равенстве, всегда. Но когда в течение бесконечно короткого времени они проходят через грубый механизм жизни, задерживающий их на пути, то разделяются и высвобождаются, сталкиваясь с различными препятствиями и двигаясь с разной скоростью, как преломляется свет, встречая помехи на своем пути. Возникая на другой стороне, они снова движутся сообща, в совершенстве.
На короткий и трудный промежуток, смешиваясь с материей и временем, они становятся неравными и пытаются связаться друг с другом, как всегда были связаны и как в конечном итоге будут. Импульс к такой связи называется любовью. Степень, в которой им это удается, называется справедливостью. А энергия, потерянная в усилиях это сделать, называется жертвой. В масштабах бесконечности эта жизнь для искры является тем же, чем искра выступает по отношению ко всему времени, которое может вообразить человек, но все же к ней иногда может обращаться око Бога – из интереса к случайности, как привлекают внимание внезапные пороги или излучина реки. – Выражение его лица затвердело, а затем слегка размягчилось. – Ну так что же, – сказал он, вставая. И, указывая на огонь, добавил: – Вот куда я хочу пойти, и уйду, и обрету там покой – но еще не пора.
Пробираясь через путаницу столов и кресел, он коснулся руки Гарри.
– Я не хотел вас обременять. В моем возрасте у меня нет своего огня, я могу только отражать. Простите, что я так много говорил о себе, но меня извиняет то, что я, конечно, говорил и о чем-то большем, чем просто о себе.
– Понимаю, – сказал ему Гарри, и они расстались.
Здесь, у огня, отчасти в темноте, отчасти в по-прежнему танцующем свете, Гарри понял: все, что оставлено за спиной, – неудачи и поражения, страдания и мертвые – не просто равны в душе, но они – это мы, а мы – они. Изо всех сил стараясь отличать их от себя, мы очень скоро терпим неудачу и, все без исключения, следуем за ними.
Вандерлин приехал с Ист-Сайда на Центральный вокзал, где и стоял на первом этаже среди затихающей суеты, пошедшей на спад между часами пик. Заранее подсчитав, что времени на ресторан у него не будет, он купил крендель и тоник с сельдереем, отметив про себя, что заплатил столько же, сколько они стоили в двадцатые годы, и что по этому показателю Депрессия закончилась. Он, скорее всего, был самым богатым человеком в Нью-Йорке, съевшим на обед крендель, сидя на ступеньках «Вандербильта».
Центральный вокзал был свидетелем одного из величайших его триумфов. В начале войны его отправили в Лагерь Икс в Канаде, чтобы пройти подготовку в британских спецслужбах. В качестве выпускного экзамена требовалось проделать обратный путь в Нью-Йорк со снаряжением, без которого большинство людей предпочли бы обойтись. Его парашютировали – с завязанными глазами – в дикую местность близ Онтарио, без обуви и с одними рейхсмарками в кармане. Королевской канадской конной полиции выдали ордер на его арест, а он – что, пожалуй, было самой сложной частью – был одет в форму штурмбаннфюрера СС. Не прошло и двух недель, как Вандерлин прибыл на Центральный вокзал – в костюме с Сэвил-Роу, выбритый, вымытый, при шелковом галстуке, с набитым карманом и в сияющих туфлях. Прежде чем доложиться, он задержался ради устриц. Это наряду со всем остальным привлекло внимание полковника Донована, который также был адвокатом Вандерлина, и того почти мгновенно отправили в Лондон с целью сделать все возможное для победы. Он думал тогда, что никогда не вернется домой. Вместо этого не вернулся его сын – единственный ребенок в семье. В тот миг Вандерлин отчаялся. Психиатры тогда входили в моду, и ему настоятельно рекомендовали проконсультироваться у них для его же блага. «Я бы с удовольствием, – отвечал он, – если они бы они умели воскрешать мертвых».
Фирма «Сазерленд и Дуайт», настолько белая и пушистая, что ее сотрудники не оставили бы следов даже на снегу, занимала три этажа, обитых панелями розового дерева, в здании на площади Рокфеллера, 30, так высоко, что у нее имелся внутренний конференц-зал без окон – для клиентов, боящихся высоты. Со всех сторон помещения простирался город, великолепно сверкавший серебристо-серыми оттенками. Атлантический воздух нагонял облака, яркий свет, отражаясь от улиц и проспектов, блестевших, как нити накаливания, слепил глаза, и было очень тихо, если не считать приглушенного посвиста ветра.
Вандерлину никогда не приходилось долго ждать в приемной, и Сазерленд всегда выходил его поприветствовать. У них не было особой необходимости говорить – они были знакомы с тех пор, когда главная их забава состояла в ловле головастиков. Из окон огромного кабинета Сазерленда, красиво и скудно обставленного, даже с кресла посетителя можно было видеть горы Рамапо на западе, плавучий маяк на якоре у Сэнди-Хука прямо на юге и исчезающие за горизонтом равнины Лонг-Айленда на востоке. С аэродрома Айдлуйлд мягко, словно дом, уносимый шквалом, поднялся самолет, искрясь, как слюда, пока разворачивался на курс.
– Нам, само собой, придется выставить тебе счет, – сказал Сазерленд. – Мне это не нравится. Собственно, я выставляю, но ты мог бы просто прийти ко мне домой, и это не стоило бы ни цента.
Вандерлин буквально отмахнулся от разговоров о стоимости.
– Я хочу изменить свое завещание.
– Это относительно легко, если ты не хочешь изменить особенности трастов или сделать что-то еще, из-за чего нам пришлось бы обращаться в суд. Я полагаю, ты не вычеркиваешь Элиссу. Этим я заниматься не буду.
– Элисса – моя жена и твоя сестра. Сам ты как думаешь?
– Это было бы сплошной трагедией.
– Это изменение вступит в силу после ее смерти.
– Что случилось? Что, глава какого-то учреждения, которому ты собираешься обеспечить постоянный доход, послал тебя куда подальше?
– Хотел бы я, чтобы у них хватило на это смелости, но они слишком привыкли подчиняться. Может, иногда они выходят на пляж и пытаются кричать правду под завывания ветра, но готов поспорить, они и на это не способны, – сказал Вандерлин.